Дело о старинном портрете
Шрифт:
Говоря это, я немного лукавила: мне хотелось узнать, действительно ли мой собеседник жил в Париже или просто рисовался передо мной. Ведь «отелем» в Париже называют не гостиницу, а особняк, в котором может жить и один человек, если у него достаточно средств.
— Разумеется! — воскликнул он. — К примеру, на бульваре Капуцинок сдаются прелестные комнаты. Могу порекомендовать. Полный пансион, но несколько дороговато.
— Спасибо, — остановила я его. «Прелестные комнаты» мне никак не подходили. — Непременно воспользуюсь вашим советом.
— Так можно будет туда к вам заглянуть?
— Всенепременно!
Отложив салфетку, я подозвала официанта и достала из сумочки ассигнацию.
— Ну
— Ваше право, — безразлично сказала я, оставила деньги рядом с тарелкой и вышла из вагона-ресторана.
— Аполлинария Ла… — донесся до меня его голос. Как иногда удобно иметь длинное, трудновыговариваемое имя.
Я достала из саквояжа недочитанный роман Эмиля Золя «Деньги» и попыталась сосредоточиться на перипетиях судьбы Аристида Саккара. Но глаза скользили поверх строчек, напечатанных по-французски, — из головы не шел Аршинов, его манеры, громогласные комплименты, рассказ о гусях и Париже, маленький арапчонок… «Гуси спасли Париж, гуси спасли Париж», — выбивала мерная дробь колес. Я рассердилась на себя: какой Париж, ведь это был Рим! А колеса продолжали стучать: «Что Андрей нашел в Париже? Что Андрей нашел в Париже?»
Стало ясно, что роман я сегодня не дочитаю. Мысли путались, голова отяжелела. И все из-за этого бесшабашного Ноздрева! Глаза бы мои его не видели!
Мне не нравилось, что, желая быстрее избавиться от докучливого собеседника, я осталась без десерта. Во рту пересохло, рассольник давал о себе знать. Очень хотелось пить. Я вызвала кондуктора и заказала чай.
В дверь постучали. Открыв, я увидела на пороге Аршинова со стаканом чая в руке.
— Вот, госпожа Авилова, принес, — сказал он, улыбаясь так непосредственно, что я, не в силах захлопнуть дверь у него перед носом, шагнула назад в купе. — Вы же чаю хотели, верно?
— Я просила у кондуктора, а не у вас.
— А чем я хуже? Я все могу: и чай заваривать, и хлеб резать, и водку наливать. — Аршинов еще шире улыбнулся и поставил стакан в подстаканнике на столик.
— Чему обязана? — скучным голосом спросила я, надеясь, что он сейчас же выйдет. Но мои надежды не оправдались, не такой он человек…
Аршинов оставил мой вопрос без внимания. Он без приглашения уселся на диван напротив и посмотрел мне в глаза:
— Что ж вы, Аполлинария Лазаревна, чай не пьете? Остынет ведь. Вы пейте, пейте, самолично наблюдал за заваркой. Никакого яда не подсыпал, вручил кондуктору пятиалтынный, он мне стакан и отдал.
Я молчала, не притрагиваясь к чаю. Наступила томительная пауза.
— Прошу вас, сударыня, не дуйтесь. Дорога скучная, вот я и напросился поговорить, если вы, разумеется, не против. — Заметив мой протестующий жест, он быстро добавил: — А пришел я к вам вот по какому вопросу: вы, случайно, не супруга Владимира Гавриловича Авилова, географа? Фамилия ваша не такая уж распространенная.
— Да, — кивнула я, изумленная тем, что Аршинов был знаком с моим покойным мужем. — Но уже вдова, к великой моей скорби.
— Ведь я мужа вашего покойного знал… Золотой души был человек. Мы с ним в Абиссинии встречались. Он мне тогда жизнь спас — по гроб жизни ему благодарен, как второе рождение пережил. Хотя если вам неинтересно, то прикажите уйти — уйду. Не в моих правилах навязывать свое общество, если меня не желают…
Он повернулся и открыл дверь купе. Я не выдержала и сменила гнев на милость:
— Оставайтесь, Николай Иванович, и рассказывайте, какими судьбами вас занесло в Абиссинию.
Супруг мне не говорил, что путешествовал в тех краях.
— Для этого мне придется начать
с самого начала, — сказал Аршинов. — Иначе вам будет трудно разобраться, что к чему.— Так начинайте, все равно Варшава не скоро. Вместе дорогу и скоротаем.
— Извольте. К слову, родился я в Царицыне, в купеческой семье. Предки наши чем только не торговали: дровами, скобяным товаром, дегтем, салом. Гоняли по Волге баржи, командовали бурлаками. А вот отец мой, Иван Севастьянович, в делах был неудачлив, да и пил много. Однажды, в поисках лучшей доли, забрал семью и отправился на Кавказ. Сказывали, что места там хлебные, а погода жаркая.
В семье было семеро детей, я старший. Воспитанием моим занимались мало, вернее, не занимались вовсе, и рос я отпетым сорванцом. Мать была занята с младшими детьми, отец ездил по аулам, скупал ковры, браслеты и кинжалы. Потом спускался в долину и перепродавал товар, немного накидывая к цене. Он никогда не брал меня с собой, а мне хотелось собственными глазами увидеть мир, ведь до пятнадцати лет я знал только то селение, в котором мы жили. Однажды я бросил учебу и сбежал из дома — моря и горы манили меня, мне хотелось испытать новые ощущения, стать наконец свободным.
Чем я только с тех пор не занимался: водил караваны с контрабандным табаком из турецкого Батума, ходил вниз по Дону через стремнины на утлой лодчонке, ловил диких кабанов, клеймил скот. И все это для того, чтобы денег заработать да самому себе доказать, чего я стою как мужчина и казак. Головы не жалел, будто не одна жизнь у меня, а по меньшей мере дюжина. И не брали меня ни пуля, ни нож — как заговоренный был.
В семьдесят седьмом году меня занесло на войну с турками. Попал я в полк к Константину Виссарионовичу Комарову, генерал-майору. Великой души был человек. Когда отступали, он приказывал останавливаться и ставить самовары, чтобы поить раненых чаем.
Горячее было время, хоть и ноябрь месяц. Мы брали крепость Каре. Ночь, темно, хоть глаз выколи. Ветер ревет, к земле пригибает. Я крикнул: «За мной, мои ребятушки! Не посрамим Россию!» — и бросился на стену. Турки обстреливали нас из винтовок Мартини-Генри и просто бросались камнями, если у них кончались пули. А когда им удавалось сбить кого-либо из наших, они вопили от радости. Наши солдаты падали, словно спелые яблоки. Бедняги… Но крепость была взята!
На той войне мне и посчастливилось, и не повезло. Счастье было в том, что тяжелая пуля, выпущенная из вражеской винтовки, не сразила меня наповал, а лишь слегка задела, правда, и этого «слегка» более хлипкому человеку вполне хватило бы, чтобы отдать Богу душу. А не повезло потому, что турки захватили меня в плен, раненного и истекающего кровью. Не дай Бог никому попасть в турецкий зин-дан: из этой ямы сбежать почти невозможно. Но я сбежал! Вот этими самыми руками и обломками глиняных черепков я выкопал путь на волю, а затем, пережив тяготы и лишения, оказался в Персии. Но и там мне не повезло: персы поймали меня как подозрительного бродягу, увидели, что на мне турецкие шальвары — я в тюрьме выменял их на шапку, и приняли за турецкого шпиона.
У персов, как и у турок, суд вершится быстро, без всякого следствия. Попался подозрительный — казнить его, тем более если пойманный не магометанин. Вот так и со мной. Персы народ низкорослый, я среди них возвышался что дуб среди подлеска. Сразу ясно: шпион — все видит издалека.
Уже приближался мой смертный час, меня вели к виселице, руки-ноги в кандалах, я — в рубище, народу на базарной площади — тьма! Я смотрел на синее небо, думал, что мало успел, что жизнь так бесславно кончается, и тут… Налетела конница вольных казаков и освободила меня!..