Дети полуночи
Шрифт:
Проходит пять дней. Снова перевалило за полдень, но сегодня Амина ушла навестить Нусси-Утенка, а к телефону кто-то должен подходить. «Скорей! Скорей, не то он проснется!» Мартышка, и в самом деле верткая, хватает трубку прежде, чем Ахмед Синай меняет мелодию своего храпа… «Алё? Да-а-а? Это – семь-ноль-пять-шесть-один; алё?» Мы вслушиваемся; наши нервы на пределе; но телефон молчит. Наконец, когда мы уже собираемся повесить трубку, раздается голос: «…О …да… алло…» И Мартышка, чуть ли не кричит: «Алё? Кто это, скажите, пожалуйста?» Снова молчание; звонящий не в силах повесить трубку, он обдумывает свой ответ, и вот: «Алло… Это компания по найму грузовиков Шанти Прасад?..» И Мартышка, быстрее молнии: «Да, что вам угодно?» Снова пауза; голос, смущенно, чуть ли не извиняясь, произносит: «Я бы хотел заказать грузовик».
О, надуманный предлог для телефонного звонка! О, прозрачное вранье призраков! Таким голосом не заказывают грузовики; это – мягкий, немного чувственный голос поэта… и после того случая телефон звонил регулярно, иногда мать брала
Но я не мог понять, каким образом это случится, и крохотное зерно сомнения было посеяно во мне: проклюнулась мысль, что у нашей матери есть секрет – как, у нашей аммы? А ведь сама всегда говорила: «Любой секрет портится внутри тебя; если таить что-то и не рассказывать, начинает болеть живот!» – сверкнула искра, которую мое приключение в бельевой корзине раздует в лесной пожар. (Ибо в тот раз, видите ли, я получил доказательство).
И вот наконец настало время грязного белья. Мари Перейра без конца твердила мне: «Если хочешь вырасти большим, баба?, ты должен быть чистоплотным. Менять одежду, – перечисляла она, – регулярно принимать ванну. Иди помойся, баба?, или я отправлю тебя к прачкам, пусть побьют хорошенько о камень». А еще она стращала меня насекомыми: «Ну ладно, ладно, ходи грязный, тебя никто не будет любить, кроме мух. Они тебя обсядут во сне, отложат яички под кожу!» Выбрав себе такое укрытие, я как бы бросал всем некий вызов. Презрев прачек и мух, я скрывался в нечистом месте, черпал силы и утешение в простынях и полотенцах; сопли мои свободно текли на белье, обреченное камню; и когда я выходил в мир из своего деревянного кита, – зрелая, печальная мудрость грязного белья оставалась со мной, учила меня несмотря ни на что сохранять холодное достоинство, а еще оповещала об ужасной неизбежности мыла.
В один июньский день я на цыпочках пробрался коридорами уснувшего дома к моему излюбленному убежищу; украдкой прошмыгнул мимо спящей матери к отделанному белым кафелем безмолвию ванной комнаты, приподнял вожделенную крышку и погрузился в мягкую, преимущественно белую ткань, хранящую воспоминания лишь о моих прошлых визитах. Тихо вздыхая, я закрыл за собой крышку, позволил трусам и халатам потереться об меня и заставил себя забыть о том, какая это боль – жить, не имея цели, вот уже почти девять лет.
Воздух заряжен электричеством. Зной звенит, будто пчелиный рой. Мантия висит где-то на небе, готовая нежно окутать мне плечи… где-то некий перст набирает номер; диск телефона крутится, крутится и крутится, электрические сигналы отправляются по проводам: семь, ноль, пять, шесть, один. Раздается звонок. Его приглушенное дребезжание доносится до бельевой корзины, где почти-девятилетний малец лежит, неудобно скорчившись… Я, Салем, весь застыл от страха, что меня обнаружат, ибо скрипнули пружины кровати, мягко прошлепали тапочки по коридору; снова звонок, прервавшийся на половине – и, может быть, мне это кажется? Ведь говорила она тихо – разве расслышишь? – слова, сказанные, как всегда, слишком поздно: «Извините, вы ошиблись номером».
А теперь ковыляющие шаги возвращаются в спальню, и сбываются худшие страхи схоронившегося мальчишки. Дверные ручки поворачиваются со скрипом, предупреждая его; шаги, робкие, осторожные, будто по лезвию бритвы, шаркают по прохладным белым плиткам, глубоко врезаясь в его плоть. Он застыл как ледышка, вытянулся как жердь; сопли беззвучно текут из носа в грязное белье. Завязка от пижамы – змеевидная вестница несчастья! – щекочет левую ноздрю. Чихнешь – погибнешь; он гонит от себя эту мысль.
…Весь окоченевший, охваченный сграхом, он подглядывает через просвет в грязном белье, через щель бельевой корзины… и видит женщину, плачущую в ванной комнате. Из густой черной тучи падают капли дождя. Звук нарастает, губы шевелятся. Голос матери произносит какие-то два слога, опять и опять; вот задвигались руки. Сквозь белье плохо слышно, слоги трудно распознать – что это: Дир? Бир? Дил? – и другой слог: Ха? Ра? Нет: На. Ха и Ра отметаются; Дил и Вир навсегда пропадают, и в ушах у мальчика звенит имя, которое не произносилось с тех пор, как Мумтаз Азиз стала Аминой Синай: Надир. Надир. На. Дир. На.
И руки движутся. В память об иных днях, о том, что случалось после игр в «плюнь-попади» в агрском подполье, они радостно взмывают к щекам; сжимают груди крепче любого бюстгальтера и теперь ласкают голый живот, скользят ниже, ниже, ниже… вот чем мы занимались, любовь моя, этого было достаточно, достаточно для меня, хотя отец и разлучил нас, заставил тебя бежать – а теперь телефон, Надирнадирнадирнадирнадирнадир… руки, сжимавшие трубку, теперь сжимают плоть. А что в ином, далеком отсюда месте делает другая рука?.. К чему она приступает, положив трубку?.. Неважно, ибо здесь, в своем обманчивом уединении, Амина Синай повторяет былое имя, снова и снова и, наконец, разражается целой фразой: «Арре Надир Хан, откуда тебя принесло?»
Секреты. Мужское имя. До-сих-пор-не-виданные движения рук. В мозг ребенка проникают мысли,
не имеющие формы; мучительные мысли, никак не складывающиеся в слова; а завязка от пижамы в левой ноздре извивается змеей, забивается глубже-глубже, и на нее уже нельзя не обращать внимания…А теперь – о, бесстыдная мать! Обнаружившая свое двуличие, питающая чувства, которым нет места в семейной жизни, и более того: без всякого стеснения обнажившая Черное Манго! – Амина Синай, вытерев слезы, чувствует зов более тривиальной нужды; и пока правый глаз ее сына подглядывает в просвет между деревянными планками у самого верха бельевой корзины, мать разматывает сари! И я беззвучно кричу в бельевой корзине: «Не надо не надо не надо не на…!» …но не могу закрыть правый глаз… Я даже не моргаю, и на сетчатке отпечатывается перевернутое изображение сари, упавшего на пол; изображение, которое, как всегда, переворачивается в мозгу; своими льдисто-голубыми глазами я вижу, как трусики следуют за сари, а потом – о ужас! – мать, в обрамлении белья и деревянных планок, склоняется, чтобы подобрать одежду! И вот оно, вот пронзающее сетчатку – видение материнского крестца, черного, как ночь, круглого, податливого, не похожего ни на что иное, кроме как на гигантское черное манго сорта «Альфонсо»! Подкошенный этим видением, я отчаянно борюсь с собой в бельевой корзине. Полное самообладание становится в один и тот же миг и абсолютно необходимым, и невозможным… под влиянием Черного Манго, подобным удару грома. Нервы мои не выдерживают; завязка от пижамы празднует победу; и пока Амина Синай устраивается на стульчаке, я… Что – я? Чихнул – не чихнул. Это слишком сильно сказано. Но и не просто дернулся в корзине – это было нечто большее. Пора все выложить начистоту: расстроенный двусложным словом и снующими руками, сокрушенный Черным Манго, нос Салема Синая, отвечая на очевидность материнского двуличия, содрогаясь от явственности материнского крестца, поддался пижамной завязке и – о катаклизм, о потрясение основ вселенной – неудержимо засопел. Завязка от пижамы, мучительно натянувшись, на полдюйма заползла в мою ноздрю. Но поднялось и еще кое-что: потревоженные судорожным вдохом, сопли, скопившиеся в носу, стали втягиваться вверх-вверх-вверх, мокроты поползли внутрь, а не наружу, презрев законы земного тяготения, действуя против своей природы. Носовые пазухи подверглись невыносимому давлению… и вот в голове у почти-девятилетнего парнишки что-то взорвалось. Заряд соплей, пробив плотину, устремился по темным, неизведанным каналам. Мокроты поднялись выше, чем это им положено. Обильная жидкость достигла, вероятно, пределов мозга… это был удар. Будто взяли и смочили оголенный провод.
Боль.
И потом шум, оглушительный, многоголосый, ужасающий – внутри черепной коробки!.. А в недрах белой деревянной бельевой корзины, в потемневшем зрительном зале, расположенном за лобной костью, мой нос запел.
Но как раз теперь некогда прислушиваться, ибо один голос в самом деле звучит, и очень близко. Амина Синай открыла нижнюю дверцу бельевой корзины; я скольжу вниз-вниз, и лицо мое скрыто бельем, будто капюшоном. Завязка от пижамы выскакивает у меня из носа – и вот в черных тучах, клубящихся вокруг моей матери, сверкает молния – и мое убежище потеряно для меня навсегда.
– Я не подглядывал! – заверещал я среди носков и простыней. – Я ничего не видел, амма, честное слово!
И многие годы спустя, сидя на плетеном стуле среди бракованных полотенец и бравурных сообщений по радио о неправдоподобных победах, Амина припомнит, как большим и указательным пальцами схватила сына-врунишку и потащила к Мари Перейре, которая, как всегда, спала на камышовой циновке в небесно-голубой спаленке; как сказала ей: «Этот юный осел, этот оболтус и лоботряс не должен рта раскрывать целый день». И как раз перед тем, как на нее упала крыша, Амина сказала вслух: «Это моя вина. Я плохо его воспитала». И когда бомба разорвалась, добавила тихо, но очень решительно, обращая свои последние слова на земле к призраку бельевой корзины: «А теперь уходи, я на тебя насмотрелась».
На горе Синай пророк Муса, или Моисей, слышал бесплотные заповеди; на горе Хира {116} пророк Мухаммад (известный также как Мухаммед, Магомет, Предтеча и Магома) говорил с архангелом (Гавриилом, или Джебраилом, как вам больше понравится). А на подмостках учебного театра Соборной средней школы для мальчиков Джона Коннона, находящейся «под опекой» Англо-Шотландского общества образования, мой друг Кир Великий, всегда игравший женские роли, слышал голоса, говорившие с Жанной д'Арк словами Бернарда Шоу {117} . Но Кир – исключение; в отличие от Жанны, которая слышала голоса в поле; я, как Муса, или Моисей, как Мухаммад Предпоследний, слышал голоса на холме.
116
* Гора Хира – гора к востоку от Мекки, на этой горе архангел Гавриил, явившись пред Мухаммадом, объявил будущему пророку о его предназначении.
117
* Ссылка на пьесу Дж. Бернарда Шоу (1856–1950) «Святая Иоанна» (1923).