Детство. Золотые плоды
Шрифт:
— Значит, он может испачкаться? — Да, но только он-то любит быть чистым... — А у него, у него тоже есть такая дырочка посреди живота? И бывает, что там внутри что-то чешется?»
Все хохочут вокруг меня в жарко натопленной кухне, посреди которой я стою в большой деревянной шайке, а Гаша поворачивает меня в разные стороны, намыливает, ополаскивает.
— Примерно в то время в твою жизнь входит, чтобы никогда уже не исчезнуть из нее, еще одна книга: «Принц и нищий».
— Мне кажется, ни одну книгу своего детства я не прожила так, как прожила эту.
— Даже когда была Дэвидом Копперфильдом или героем книги «Без семьи»?
— Даже тогда. Я жила их жизнью, как и многие другие дети, но они не оставили во мне
Образом маленького принца, облаченного в лохмотья, поднятого на большую бочку, с жестяной миской вместо короны и железным прутом в руке... а вокруг него в красном свете... поистине в свете ада... человеческие существа с омерзительными телами, со зловещими лицами... Он протестует, он кричит, что он — Эдвард, наследный принц, их будущий король, это точно, это чистая правда... А они ухмыляются, они хохочут, они его поносят, делают вид, что поклоняются ему, умоляют его, падают перед ним, словно издеваясь, на колени, причудливо паясничают, отвешивают поклоны...
И еще Том, нищий мальчик, двойник принца, одетый в его платье, запертый вместо него в королевском дворце... Он один, он оторван от родных, окружен чужими людьми, слугами, важными вельможами... лица их непроницаемы, их глаза, затянутые плотной пеленой почтения, не отрываются от него... Они с затаенной тревогой следят за каждым его движением... Вот один приближается к нему и подает золотую чашу с водой, в которой плавают лепестки роз... Том не знает, что с ней делать. Наконец он решается: берет чашу в руки, приподнимает и подносит ко рту воду, в которой должен был ополоснуть пальцы.
Любопытно, что все остальное из этой читаной-перечитанной книги стерлось из памяти, все, кроме двух образов, оставшихся навсегда такими же яркими, неизменными.
Мне трудно выбрать книги — их приносят мама и Коля или присылают по почте, — они лежат повсюду, во всех комнатах, на шкафах, столах и стульях, даже на полу... тонкие, чуть потолще и совсем толстые...
Я рассматриваю вновь прибывшие, думаю, сколько мне придется потратить сил и времени на каждую из них... Наконец, выбираю одну, усаживаюсь, разворачиваю на коленях, сжимаю в руке широкий нож из сероватого рога и принимаюсь... Прежде всего костяным ножом, который я держу горизонтально, разделяю сверху четыре страницы, соединенные попарно, затем опускаю его, веду вверх, он проскальзывает между двумя страницами, соединенными теперь уже только сбоку... потом идут «легкие» страницы: сбоку они разделены, их приходится разрезать только сверху. И снова четыре «трудных»... потом четыре «легких», потом четыре «трудных», и так снова и снова, все быстрее и быстрее, рука у меня устает, голова тяжелеет, гудит, даже кружится... «Хватит, милая, достаточно, разве у тебя нет более интересного занятия? Я сама разрежу, когда буду читать, мне это нетрудно, я делаю это машинально...»
Но не может быть и речи, чтоб я не довела дела до конца, Я разве только позволяю себе, чтобы не было так скучно и меньше мутилось в голове, несколько вариантов: сначала заняться только «трудными» страницами, пропуская «легкие»... их я оставляю «на закуску». Или наоборот, начать с легких, а закончить трудными. Или же разными способами браться за страницы, число которых я стану варьировать по собственному желанию... например, три листа, где «трудные» и «легкие» будут чередоваться... пять, где я займусь сначала только «легкими»...
Раз уж я впряглась в этот воз, оставить его я не могу. Мне совершенно необходимо достичь того момента, когда, разрезав все страницы распухшей, разбухшей книги, я смогу закрыть ее, прижать, чтобы страницы выровнялись, и со спокойной совестью положить на место.
Мама торопит, мягко мне выговаривает... «Не заставляй же просить себя, это так невежливо, нехорошо, ступай, сходи за ним, покажи...» И присутствие
этого Господина, сидящего против света, спиной к окну, его внимательное молчание, его ожидание тоже давят на меня, подталкивают... но я знаю, что не должна этого делать, не надо, мне не следует уступать, я сопротивляюсь изо всех сил... «Подумай, какой пустяк, только для забавы... право, пустяк... — Не стесняйся... Знаете, то, что она пишет, — настоящий длинный роман...» Господин...— Кто это был? Хорошо бы вспомнить.
— Нет, не получается... Быть может, Короленко, если судить по уважению, по симпатии к нему, которые я ощущала в маме... она печаталась в его журнале, постоянно с ним общалась, и они с Колей часто о нем говорили... Но дело не в имени. Это уважение, эта симпатия еще усилили, сделали неодолимым давление слов, которые он произнес, совершенно тем же тоном, каким сказал бы взрослому человеку: «Это правда очень интересно. Ты должна мне показать...» И тут... с кем такого не случалось? кто осмелится утверждать, будто ему незнакомо чувство, когда, зная наперед, к чему это приведет, что произойдет, страшась этого... тем не менее идешь навстречу...
— Можно даже сказать — хочешь этого, добиваешься...
— Да, оно будто притягивает... странное влечение...
Я пошла к себе в комнату, вынула из ящика стола толстую тетрадь в черной клеенчатой обложке, принесла ее и протянула Господину...
— «Дяде», должна бы ты сказать, потому что в России дети называют взрослых мужчин «дядя»...
— Ладно, пусть так, «дядя» открыл тетрадь на первой странице... неуклюжие буквы, написанные красными чернилами, неровные строчки — вверх, вниз... Он быстро пробегает по ним, перелистывает дальше, время от времени задерживается... У него удивленное лицо... у него недовольное лицо... он закрывает тетрадь, возвращает ее мне и говорит: «Прежде, чем приниматься за писание романа, следует выучить орфографию...»
Я унесла тетрадь к себе в комнату, не знаю, что я с нею сделала, во всяком случае, она исчезла, больше я не писала ни строчки...
— Это один из тех редких эпизодов твоего детства, о которых тебе случалось говорить много лет спустя...
— Да, чтобы ответить, чтобы объяснить тем, кто меня спрашивал, почему я так долго выжидала, прежде чем начать «писать»... Это было так удобно, вряд ли можно найти что-нибудь более убедительное — такая великолепная «травма детства»...
— Сама-то ты в это верила?
— Да, все-таки верила... уступая. Из лени. Ведь ты прекрасно знаешь, до последнего времени у меня не возникало никакого желания восстановить события моего детства. Но теперь, когда я стараюсь воскресить как могу эти мгновения, больше всего меня удивляет, что в общем в них нет ни обиды, ни озлобления против «дяди».
— А должно быть, однако... Он был так груб...
— Конечно. Но обида, наверное, быстро улетучилась, и поэтому мне удается вспомнить прежде всего чувство избавления... нечто похожее испытываешь после какой-нибудь операции — прижигания, удаления, это очень болезненно, но необходимо, благотворно...
— Вряд ли ты так воспринимала это тогда...
— Конечно, нет. Я не могла относиться к этому так, как сейчас, когда заставляю себя сделать усилие... на которое не была тогда способна... когда пытаюсь углубиться, добраться, ухватить, вылущить то, что осталось там погребенным.
Я у себя в комнате, сижу за столиком перед окном. Я пишу слова, обмакивая перо в красные чернила... я прекрасно понимаю, что они не такие, как настоящие слова в книгах... они будто изуродованы, слегка покалечены... Вот одно, расхлябанное, неуверенное, я должна его поставить... может, здесь... нет, там... сама не знаю... должно быть, я все-таки ошиблась... что-то оно не очень вяжется с другими, со словами, живущими вовне... я отправилась за ними далеко и притащила к себе, но не знаю, что им подходит, мне неведомы их привычки...