Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Детство. Золотые плоды
Шрифт:

У моих домашних слов, слов надежных, хорошо мне знакомых, которые я расставляю то тут, то там, среди всех этих чужаков, какой-то неловкий, принужденный, немножко смешной вид... точно у людей, перенесенных в незнакомую страну, в общество, чьи обычаи им неведомы, и они не понимают, как себя вести, даже не понимают, кто они на самом деле.

Я тоже запуталась, блуждаю в краю, где никогда не жила... мне совсем незнаком этот бледный юноша со светлыми кудрями, лежащий подле окна с видом на горы Кавказа... Он кашляет, и на платке, который он подносит к губам, — кровь... Ему не дожить до первых дуновений весны... Никогда, ни на мгновение я не была близка с этой кавказской княжной в красной бархатной шапочке с длинной белой вуалью... Она похищена джигитом, затянутым в черную черкеску... газыри оттопыриваются на его груди... я пытаюсь догнать беглецов, когда

они мчатся на скакуне... «огневом»... я накидываю на него это слово... слово, в котором ощущаю что-то странное, немного тревожное, но ничего не поделаешь... огневой скакун несет их через ущелья, теснины... они шепчут любовные клятвы... только это им сейчас и нужно... она прижимается к нему... ее черные волосы под белой вуалью ниспадают волной до осиной талии...

Мне не слишком уютно рядом с ними, они смущают меня... но пусть будет так, я должна принять их возможно лучше, они должны жить здесь... в романе... в моем романе, я пишу роман, и я тоже должна остаться с ними здесь... мне не уйти от этого юноши, который умрет весной, от княжны, похищенной джигитом... и еще от этой старой колдуньи с седыми свисающими космами, с крючковатыми пальцами, которая, сидя у огня, предсказывает им... и от всех других, возникающих передо мной...

Я тянусь к ним... я пытаюсь с помощью своих слабых, сомневающихся слов придвинуться к ним ближе, совсем близко, пощупать их, ухватить... Но они негнущиеся, гладкие, отполированные... точно вырезанные из блестящего листового металла... как я ни стараюсь, ничего не выходит, они остаются все такими же, их скользкие поверхности мерцают, искрятся... они точно заколдованы.

И меня тоже будто сглазили, заворожили, я заперта здесь с ними, в этом романе, мне никак не выбраться из него...

И вот эти волшебные слова... «Прежде, чем приниматься за писание романа, следует выучить орфографию»... рушат чары и освобождают меня.

Как я ни сжимаюсь, ни сворачиваюсь в клубочек, ни прячусь с головой под одеяло, страх, страх, равного которому я, по-моему, больше никогда не испытывала, проникает, просачивается в меня... Он идет оттуда... мне нет нужды и смотреть вокруг, я чувствую, что он здесь, повсюду... он окрашивает свет в свой зеленоватый оттенок... я знаю — это он, тот путь меж остроконечных, несгибающихся темных деревьев с мертвенно-бледными стволами... это он — вереница призраков, облаченных в длинные белые одеяния, приближающаяся мрачной чередой к серым плитам... он колеблется в пламени высоких тусклых свечей у них в руках... распространяется вокруг, наполняет комнату... Я хотела бы удрать от него, но мне не хватает храбрости пересечь налитое им пространство, отделяющее мою кровать от двери.

Наконец мне удается на миг высунуть голову из-под одеяла и подать голос... Приходят... «Ну, что еще? — Забыли накрыть картину. — Действительно... Сумасшедший ребенок... — Берут первую попавшуюся тряпку — полотенце, что-то из одежды — и набрасывают на раму... — Ну вот, теперь ничего не видно... Ты больше не боишься? — Нет, не боюсь». Я могу растянуться в постели, положить голову на подушку, расслабиться... Могу смотреть на стену слева от окна... Страх исчез.

Кто-то из взрослых с непринужденным, беззаботным видом, с бесстрастным взглядом фокусника одним мановением руки прогнал его.

Какая она красивая... я не могу оторваться, я крепче сжимаю мамину руку, я удерживаю ее, чтобы остаться тут еще на несколько минут, чтобы подольше рассматривать эту голову в витрине... созерцать ее...

— Трудно восстановить, чем именно заворожила тебя эта кукла из парикмахерской.

Да, что-то не выходит. Я вижу только ее лицо, довольно расплывчатое, гладкое и розовое... лучащееся... словно освещенное изнутри... и еще гордый изгиб ноздрей, губ, приподнимающихся в уголках... Я помню только свое восхищение... все в ней было красиво. Красота заключалась именно в ней. Именно это значило быть красивой.

Я ощущаю внезапно какое-то смущение, легкую боль... будто где-то внутри себя я обо что-то ударилась, что-то меня задело... оно вырисовывается, принимает форму... форму очень четкую: «Она красивее мамы».

— Откуда это вдруг?

— Мне случалось позднее думать об этой минуте, и долгое время мне было достаточно...

— Признайся, если и случалось, то нечасто...

— Да, правда. И я никогда долго на этом не задерживалась... я смутно представляла себе, что важность, которую я, казалось, придавала понятию «красота», исходила скорее всего от мамы. Кто, кроме нее, мог мне это привить?

Я была под таким сильным ее влиянием... Она, вероятно, подвела меня к этому... ничего не требуя... она, конечно, склонила меня — так, что я не отдавала себе в этом отчета — считать ее очень красивой, несравненной красавицей... Отсюда и мое смущение, неловкость...

Но теперь, как я ни стараюсь, мне не удается уловить никаких маминых рассуждений о «красоте», разве что по поводу моей тети: «Анюта — настоящая красавица», или еще в разговоре об одной приятельнице, имя и лицо которой совершенно стерлись из моей памяти. «Она очень красивая», — но неизменно в тоне спокойной констатации. Безразлично. Как о чем-то ее не касающемся.

Я не могу сейчас воскресить в своей памяти, как она глядится в зеркало, пудрится... только быстрый взгляд, который она бросала вскользь на свое отражение, и торопливый жест, чтобы заправить прядь, выбившуюся из прически, воткнуть в пучок торчащую шпильку.

Ее, казалось, вовсе не заботила внешность... она была как бы вовне... Вне всего этого.

— Да. Или далеко...

— Вот-вот — далеко. Вдали от каких бы то ни было возможных сравнений. Ни хвала, ни хула словно не могли ее затронуть. Такой она мне виделась.

Глядя на нее, я часто находила ее очаровательной и думала, что так же видят ее и многие другие, иногда я ловила это в глазах прохожих, лавочников, друзей и, разумеется, Коли. Мне нравились черты ее лица — тонкие, легкие, словно размытые... не нахожу другого слова... под золотистой, розовеющей кожей, мягкой и шелковистой на ощупь, шелковистей шелка, теплее и нежнее перышек птенчика, его пуха... В изгибе, идущем от ее слегка выпуклых век к скулам, довольно высоким, была та чистота, та непорочность, которая отличает иногда эту линию у детей. Глаза у нее, того же золотисто-карего оттенка, что и гладкие, шелковистые волосы, были небольшие, чуть неправильной формы... Когда что-нибудь ее удивляло, одна из бровей, мне кажется — левая, поднималась выше другой, напоминая по форме перевернутую галочку. Взгляд у мамы был какой-то необычный... иногда твердый и жесткий, а иногда — живой, наивный... Часто как бы отсутствующий...

— Может, потому, что она плохо видела...

— Да нет, в ней действительно была некая отрешенность, которая делала ее временами совсем недоступной. Даже для Коли... и это его раздражало... «О чем ты думаешь? Ты не слушаешь...»

Так или иначе, сейчас я ясно вижу, что никогда не задавалась вопросом, красива ли мама. Мне и теперь непонятно, что побудило меня в тот день завладеть этим «она красивая», так ловко упрятанным в кукле из парикмахерской, казалось, специально для нее сотворенным, и перенести это нечто, попробовать насадить его и на мамину голову. Я, впрочем, не сохранила никаких воспоминаний об этой операции, хотя, очевидно, и осуществила ее... осталось только сопровождавшее ее чувство неловкости, легкой боли и последний ее этап, завершение, когда я увидела... и как не увидеть?., это бросается в глаза, это бесспорно, это именно так. Она красивее мамы.

Теперь, когда оно уже во мне, и речи быть не может, чтоб я утаила его от мамы, я не могу так от нее отдалиться, замкнуться, запереться наедине с этим, я не могу нести все одна, это ведь ее, это наше общее достояние... если я скрою это, зажав в себе, оно вырастет, отяжелеет, будет давить все сильнее и сильнее, мне необходимо открыться ей, я просто покажу ей... как показываю царапину, занозу, шишку... посмотри, мама, что тут у меня, что я себе сделала... «Я считаю, что она красивее тебя»... и мама наклонится, подует, похлопает, подумаешь, пустяки какие, право, и вытащит осторожно, как занозу, или приложит монету, вынув ее из сумки, как к шишке, чтобы она не росла... «Ну и что, глупышка, конечно, она красивее меня...» и это перестанет причинять мне боль, исчезнет, мы пойдем дальше, держась за руки...

Но мама отпускает мою руку или сжимает ее не так крепко, она смотрит на меня недовольно и произносит: «Ребенок, который любит свою мать, не может считать, что кто-то красивее ее».

Не помню, как мы вернулись домой... может, мы молчали, а может, даже продолжали разговаривать как ни в чем не бывало. Я несла в себе то, что она в меня заронила... хорошо упакованный сверток... И только дома, когда я останусь одна, я разверну его, чтобы рассмотреть, что там внутри...

— Вот из-за этой своей привычки никогда сразу не открывать такие свертки, а выжидать, когда можно будет на свободе изучить их содержимое, и получается, возможно, что парировать ты вовремя не умеешь, что ты «задним умом крепка».

Поделиться с друзьями: