Детство. Золотые плоды
Шрифт:
Я получила в подарок огромную книгу в переплете, совсем тоненькую, я люблю листать ее, люблю слушать, когда мне читают, что написано рядом с картинками... но, осторожнее, сейчас будет та, которой я боюсь, самая страшная... Тощий человек с длинным острым носом, в зеленом фраке с отлетающими фалдами потрясает раскрытыми ножницами, он вонзит их сейчас прямо в живое тело, хлынет кровь... «Я не могу на него смотреть, надо его убрать... — Хочешь, вырвем страницу? — Жалко, книжка такая красивая. — Ну хорошо, мы спрячем эту картинку... склеим страницы». Теперь я больше ее не вижу, но знаю, что она все еще здесь, взаперти... вот она приближается, она прячется тут, где страница стала толще... нужно побыстрей перелистнуть, перескочить, прежде, чем это успеет коснуться меня, влезть в меня... вот, уже начинается, вот ножницы, врезающиеся в тело, крупные капли крови... но, готово, все позади, все скрывается следующей картинкой.
В
— Ты уверена, что эта картинка в «Максе и Морице»? Может, проверишь на всякий случай?
— Нет, зачем? Ясно, что она связана в моих воспоминаниях с этой книжкой и что сохранилось в неприкосновенности чувство боязни, которое она мне внушала, чувство страха, но не настоящего страха, а так, только чтобы позабавиться.
Из коричневой бумажной обертки высвобождают большую картонную коробку, снимаю крышку, шелковую бумагу, под ней лежит с закрытыми глазами огромная кукла... у нее темные локоны, веки окаймлены густыми и длинными ресницами... это она, я узнаю ее, это ее я видела в Париже в большой освещенной витрине, я так долго смотрела на нее... Она сидела в кресле, а возле ее ног была картонная табличка с надписью: «Я умею говорить»... Ее осторожно вынимают из коробки... когда ее приподнимают, глаза открываются... когда она поворачивает голову в одну сторону, потом в другую, внутри нее раздается какой-то звук... «Слышишь? она разговаривает, она произносит «папа, мама»... — Да, похоже, она говорит именно это... а что еще? — Она слишком маленькая, хорошо, она хоть это умеет... Не бойся, возьми ее в руки».
Я осторожно беру ее и кладу на диван, чтобы лучше разглядеть... Ничего не скажешь, она очень красивая... на ней платье из белого тюля, шелковый голубой пояс, голубые туфли и носки, большой голубой бант в "волосах... «Можно ее раздеть?.. — Конечно... можно даже сшить ей другую одежду... тогда ты сможешь менять ей платье, переодевать, если захочешь... — Да, я рада...
— Я крепко целую папу... — Ну, это именно та, которую ты хотела? — Да, это она...» Нас оставляют наедине, чтобы мы могли ближе познакомиться. Я не отхожу от нее, я ее укладываю, поднимаю, заставляю ее повернуть голову и сказать «папа, мама». Но мне с ней как-то не по себе. И это ощущение не проходит. У меня никогда не возникает желания поиграть с ней... Она очень твердая, слишком гладкая, движения ее однообразны, и, чтобы заставить ее сделать что-нибудь, надо всегда одинаково поднимать и опускать ее ноги и руки, чуть согнутые, приделанные к жесткому телу. Я предпочитаю ей старых тряпичных, набитых опилками кукол, которые у меня с незапамятных времен, не то чтоб я так уж их любила, но с их немного дряблыми, разболтанными телами можно не церемониться, сжимать, тискать, бросать...
Но по-настоящему родной мне только Мишка, мой плюшевый медведь, шелковистый, теплый, приятный, мягкий, весь какой-то домашний. Он всегда спит со мной. Его голова в золотистой шерстке, уши торчком, лежит возле меня на подушке, добрая круглая морда с черным носом и черными блестящими глазками высовывается из-под одеяла... я ни за что не заснула бы, не чувствуя его рядом, около себя, я никуда не уезжаю без него, он сопровождает меня во всех моих путешествиях.
Меня привезли за папой на его «фабрику», где он работает весь день... я прохожу через большой грязный двор, потом через бараке земляным полом, мне приходится перепрыгивать через ручейки и лужи — синие, желтые, красные... между бочками и тележками ходят бородатые люди в картузах и высоких сапогах... запах тут не такой тошнотворный, как запах уксуса, но я все же стараюсь почти не дышать, настолько он неприятный, острый, кислый... Я вхожу в длинную светлую комнату, где стоит несколько длинных столов, а на них видны ряды деревянных подставок с пробирками, наполненными порошками, яркими, как лужи во дворе, — красными, синими, желтыми... жидкости такого же красивого цвета подогреваются в колбах, подвешенных над язычком пламени... папа стоит перед одним из столов, на нем длинный белый халат, он держит в руках колбу, потихоньку покачивая ее над огнем, потом поднимает ее и рассматривает на свет. Он ставит ее на подставку, наклоняется, обнимает меня, целует и ведет в соседнюю комнату, усаживает, подложив толстые книги, в свое кресло перед письменным столом. Он придвигает мне большие счеты и говорит... «На, поиграй пока... я скоро». Я двигаю, поднимаю и опускаю желтые и черные деревянные шарики по металлическим стержням, на которые они нанизаны, но это неинтересно, я не знаю, как в это играть... жду не дождусь, когда придет папа... вот он наконец уже без
халата, в черной шубе и меховой шапке, у него радостное лицо... «Видишь, как я быстро».А вот он на широкой заснеженной площади, я знаю, что это площадь в Москве, он выходит из большого магазина, где продают вкусные вещи, в руках у него пакеты, завернутые в белую бумагу, перевязанные ленточками... Я люблю, когда он такой... его черная шуба с выдровым воротником небрежно распахнута, так что виден высокий приставной воротничок белой рубашки, меховая шапка чуть сдвинута на затылок... он улыбается, не знаю почему... на его оживленном лице, еще более энергичном, чем всегда, выделяется, сверкает четкая, правильная, очень белая линия зубов.
Он подходит к саням, где дожидаюсь его я, закутанная до самых глаз, прикрывая кожаной полстью... он отстегивает полсть с одной стороны, кладет пакеты мне под ноги и проскальзывает ко мне за исполинской спиной кучера, облаченного с толстый тулуп.
Мы в московской квартире отца. Посередине комнаты стоит большая рождественская елка. На этот раз я смутно различаю красивую белокурую молодую женщину, она любит смеяться и играть... я протягиваю ей какие-то пакетики, предметы, игрушки, лежащие на полу возле елки, позолоченные орехи, красные крымские яблочки, а она привязывает их к веткам красными ленточками, золотыми и серебряными нитями...
А потом в передней квартиры — дети, наши гости, которые разъезжаются после праздника... они сидят, с них снимают туфли и ищут повсюду, под скамьями, находят и натягивают на их протянутые ноги валенки.
Я лежу в маленькой комнате, устроенной для меня в этой же квартире, моя кровать придвинута к стене, покрытой соломенной циновкой с цветными узорами. Я всегда ложусь на бок, лицом к ней, мне нравится поглаживать пальцем ее гладкое плетенье, смотреть на нежно-золотистую окраску, шелковистые переливы вышитых птиц, деревцев, цветов... Не знаю почему, но здесь я боюсь оставаться вечерами одна в комнате, и папа соглашается побыть возле меня, пока я усну... Он сидит на стуле за моей спиной и поет мне старую колыбельную... у него низкий нетвердый голос, чуть охрипший... петь он не умеет, и от этой неловкости то, что он поет, кажется еще более трогательным... я слышу его сейчас так отчетливо, что могу даже подражать ему, и, признаюсь, со мной иногда такое случается... в этой песенке он заменяет слова «дитя мое» моим ласкательным именем, оно подходит по ритму — Ташочек мой. Мало-помалу я начинаю дремать, голос его становится все более далеким... потом я слышу тихий звук у себя за спиной, наверное, папа встает, он думает, что я уже сплю, он собирается уйти... я тотчас высовываю руку из-под одеяла, чтобы показать ему, что все еще не сплю... или до меня доносится скрип паркета под его медленными осторожными шагами... сейчас он тихонечко отворит дверь... тогда я покашливаю, что-то бурчу... но ничего не говорю, боюсь окончательно проснуться, а я хочу спать, хочу, чтобы он мог уйти, мне неловко его удерживать...
— Так ли это? А тебе не кажется, что когда ты ощущала его присутствие, его взгляд, прикованный к тебе, когда он, напевая все тише и тише, на цыпочках направлялся к двери, в последний раз оборачиваясь, чтобы поглядеть на тебя и убедиться, что ты ничего не подозреваешь, открывал дверь, затворял ее за собой с невероятной осторожностью и, наконец, освобожденный, спасался бегством... не думаешь ли ты, что высовывать руку, покашливать, бурчать тебя заставляло желание помешать тому, что уже исподволь зрело, что должно было произойти и в чем уже тогда был заключен для тебя привкус тайного предательства, разрыва?
Да, нельзя не признать, все, казалось, шло к тому, чтобы у меня возникло такое чувство... Но я пытаюсь вновь увидеть себя там, в кроватке, когда я прислушивалась, как отец поднимается, идет к двери... я высовываю руку, бурчу... нет, еще рано, не уходи, мне станет страшно, ты обещал, мы договорились, что ты побудешь со мной, пока я не усну, я стараюсь изо всех сил, у меня скоро получится, ты увидишь, я не буду ничего говорить, не буду все время ворочаться, я просто хочу показать тебе, раз уж мы уговорились, раз заключили между собой соглашение, я знаю, ты не хочешь его нарушать, и я тоже, видишь, я его соблюдаю, я подаю знак... ты же не хочешь, чтобы мне было страшно... останься еще ненадолго, я чувствую, сон приближается, и все будет хорошо, я уже ничего не почувствую, и ты сможешь спокойно оставить меня, уйти...
Коляска останавливается перед крыльцом большого деревянного дома, папа выпрастывает меня из одеял, в которые я закутана, берет на руки, я совсем маленькая, на мне белое бархатное пальтишко, такое красивое, что мне говорят, что я в нем «просто куколка», он несет меня, быстро взбегая по ступенькам, и передает дедушке и бабушке, которые оба тут, перед дверью, в длинных белых ночных рубашках... Папа разгневанно говорит... «Я же вас предупредил, я просил вас не вставать с постели, это безумие»...