Дизайнер Жорка. Книга 1. Мальчики
Шрифт:
Вообще, наш несуразный дом словно бы отражался в несуразных судьбах и характерах своих обитателей. Та же великая спекулянтка Катерина Федосеевна, меняя мужей чуть ли не каждый год, выкидывая их «в чём стоял», тем не менее ревниво приглядывала за своим пусть и временным имуществом. Однажды я стал свидетелем жестокого наказания Тамарки-татарки, которая всего лишь попросила тогдашнего мужа Катерины Федосеевны взгромоздить её огромный ковёр на перекладину турника, чтобы удобнее было выбивать из него пыль. Углядев из окна кухни это вопиющее посягательство, Катерина Федосеевна вылетела из подъезда тяжёлым снарядом и с разбегу повалила Тамарку-татарку на землю, попутно огуливая по бокам её
А Серафима Арестовна под дворовой кличкой Агрессоровна! Вот где неаполитанская тема в гуще астраханского бытия. Фамилия её была – Шапиро, и себя она именовала в третьем лице, всегда с эпическим зачином: «Если Шапиро хочет сказать, Шапиро скажет!» Жила с внучкой Белкой, застенчивой девочкой, жертвой бабкиного террора. Когда Белка вытянулась и похорошела, бабка принялась энергично отваживать от неё женихов. Если за девушкой заходил ухажёр, Агрессоровна вышагивала в прихожую, шла на молодого человека всем телом и властно произносила: «Скажите ей, чтоб она надела тёплые штаны, там собачий холод!»
Сама она холодов не видала лет двадцать: когда Агрессоровне стукнуло 50, ей вырезали жёлчный пузырь, и с тех пор на улицу она не выходила, жизнь двора посреди великой империи наблюдая с балкона: «Шапиро не станет сидеть со старухами на лавочке!»
Балкон их парил над двором, как знаменитый балкон Папы Римского, откуда тот обращается к своей пастве. Приставив ладонь козырьком ко лбу, Агрессоровна всматривалась в безобразия, указывала на недочёты, требовала, взимала, наставляла, обличала… «Если Шапиро хочет сказать, Шапиро скажет».
Со своего капитанского мостика она курировала вечернюю и ночную жизнь разросшихся кустов сирени в дальнем углу двора, у кирпичной стены гаражей. И если из темноты оттуда неслись стоны неосторожной парочки, Агрессоровна (в своей белой ночной рубашке и вправду – вылитый Папа Римский!) истошно кричала с балкона: «Да помогите же ей кто-нибудь, идиоты!»
В КаспНИИРХе дед проработал всю жизнь, попутно защитив кандидатскую и докторскую диссертации по ихтиологии, написав несколько монографий. Последняя из них, «Воспроизводство белорыбицы» (дед, кстати, самолично руководил операцией по спасению этой самой белорыбицы), была им написана уже после перенесённого инсульта… Короче, он проработал на одном месте до своих мафусаиловых лет, оставаясь любимцем коллег и младшего персонала и – рехнуться можно! – эталоном доброты, внимания и учтивости.
Да-да, трудно поверить, но: домашний тиран, громовержец родного сортира, держиморда кухонной лохани, мой дед Макароныч, человек тяжёлый и взрывной, на работе с сотрудниками и подчинёнными являл пример мягкости и долготерпения.
Зато дома…
Боже, как сотрясались буфеты, как стулья летали, как опадала штукатурка с косяков захлопнутых дверей, когда они скандалили с мамой! Как они воевали, эти родные отец и дочь! Оба импульсивные, нетерпимые, не уступали один другому ни на грош. Он кричал своё: «Сгоги, холега!!!», мама хватала всё, что под руку подвернётся, и швыряла в деда. Тот нырял в кабинет, и тарелки с грохотом разбивались о закрытую дверь. (Я потом много раз видал подобные сцены в фильмах итальянского неореализма, никогда не считая их постановочными.) Дед высовывал пегую бороду в дверную щель и орал:
– Тебя надо взнуздать, как лошадь! Загаза! Холега! Сгоги!
– А-а-а!!! Ты… ты матери говорил «сгори», вот она и сгорела от рака!
Дед запирался у себя в кабинете, мама валилась на диван и рыдала в подушку, я болтался по дому неприкаянный… Настоящим зрителем – ценителем
подобных сцен я не считался: ни тот, ни другая за достойную публику меня не держали. Арбитром и переговорщиком был отец, который приходил с работы поздно и вместо ожидаемого ужина и семейного уюта обнаруживал забаррикадированного в кабинете тестя, воющую жену с опухшим носом, холодный дом и пустую кухню… Выслушав гундосую маму, он вздыхал и костяшками пальцев выбивал на двери в кабинет деликатную дробь.– Это ты, Гриша? – опасливо спрашивал дед из-за двери, выходил и, как нашкодивший пятиклассник, плёлся за отцом в кухню.
– Ма-арк Аро-оныч, – заводил отец привычную шарманку. – Ну к чему эти обоюдные потрясения? Обиды, оскорбления… Она же дочка ваша, Марк Ароныч, что ж вы её доводите…
– Я-а?! – потрясённо вытаращивал глаза дед, словно услышал бог знает какую ересь, бог знает какую оголтелую напраслину. – Я-а-а?! Я пгосто подошёл к Танечке и деликатно спгосил: «Зачем диктат?»
…Я был его единственным внуком, и он, конечно, меня любил. «И в Летний сад гулять водил»… Нет, серьёзно. Моё детство осенял такой Летний сад, какому и Онегин бы позавидовал. Мой, мой заповедный, мой волшебный, мой тополиный Летний сад! До революции он даже носил моё имя: «Аркаша» – так астраханцы звали свою «Аркадию». Затем его перелицевали в Парк имени Карла Маркса, и в народе, соответственно, он стал «Карлушей»; народ на моей родине чрезвычайно пластичен и в языке согласен следовать рука об руку с властью.
Мы жили буквально в десяти минутах пешего ходу от моего рая… И много лет спустя знаменитые Кижи не произвели на меня того убойного впечатления, какое производят на любого человека, ибо в детстве я рос под сенью застывшего деревянного кружева Летнего театра, вблизи ажурного вихря его тюлевой красоты…
Каждое появление там – как вступление армии-победительницы в завоёванный город. Праздник, фанфары, предвкушение удовольствий, порой запретных! Мы с дедом ступали в глубокие-высокие ворота-башню – сказочный терем с полукруглой аркой и четырёхгранной остроконечной башней с флагштоком… а выныривали уже в другом мире.
Сразу за воротами вдаль убегала широкая и длинная аллея, усаженная старыми раскидистыми тополями. Это было царство зеленовато-узорчатого света, с беспрестанной игрой солнечных зайчиков над клумбами, пестрящими бархатцами, анютиными глазками, флоксами и пионами.
Тут же, у ворот, дед покупал у «мороженной тётки» и вручал мне бумажный стаканчик с плоской деревянной лопаткой, всаженной в сливочный холм. В руке стаканчик нагревался, мороженный холм оседал, я нетерпеливо подгонял это таяние ледника, ибо сладкая жижа на дне картонки была самым восхитительным лакомством; я просто выпивал её, щеголяя потом сливочными гусарскими усами, пока дед, настигнув мою увёртливую педальную машинку, не вытирал эти сохлые усы своим носовым платком.
В другом киоске продавались «витые» – астраханские недопончики («Мне три витых, пожалуйста!») – не круглые, с дырочкой, а полукруглые, обсыпанные сахарной пудрой, очень вкусные, пока горячие.
А колесо обозрения! Раз двести мы с дедом взмывали над городом, и всякий раз он говорил мне: «Видишь наш дом?», и я в диком восторге кричал: «Да!!! Да!!!» – хотя никогда не мог его разглядеть.
Аттракцион «Самолёт», висевший на железных шестах между гигантскими опорами, был недостижимой мечтой: дед раз и навсегда запретил «вегтеться, как идиот, вниз мозгом!». «Так космонавты тренируются! – кричал я в слезах. – Они что, тоже идиоты?!» «Вполне допускаю», – невозмутимо парировал мой противный дед.