Дневник сельского священника
Шрифт:
Естественно, никто не хочет смотреть дальше проступка. Но ведь проступок - это в конце концов только симптом. А симптомы, бросающиеся в глаза профану, отнюдь не всегда самые тревожные, самые важные.
Я думаю, убежден, что немало есть людей, которые ничему не отдаются всем своим существом и не до конца искренни с собой. Они живут на поверхности самих себя, однако человеческая почва так плодоносна, что даже и этого тонкого внешнего слоя хватает для тощей жатвы, создающей иллюзию подлинной судьбы. Говорят, во время последней войны мелкие служащие, робкие в обычной жизни, постепенно раскрывались как командиры: они даже не подозревали в себе этой страсти повелевать. Нет, разумеется, здесь нет ничего похожего на то, что мы называем прекрасным словом "обращение" convertere, - но в конце концов достаточно и того, что эти бедняги изведали героизм в
Но если они так созданы, что могут они сказать о грехе? Что знают о нем? Рак, который их гложет, подобен многим опухолям - он не причиняет боли. Большинство, в лучшем случае, ощутило укол в какой-то момент, но боль тут же ушла, и они позабыли о ней думать. Редко найдется ребенок, у которого внутренняя жизнь, в христианском понимании этого слова, не намечалась, хотя бы в самой зачаточной форме. Был день, когда юная жизнь забилась сильнее, дух героизма зашевелился в глубине невинного сердца. Не так уж и властно, быть может, а все же достаточно, чтобы крохотное существо смутно что-то ощутило, а иногда, пусть и неосознанно, прияло великий риск спасения, заключающий в себе божественное начало человеческого бытия. Ребенок узнал нечто о добре и зле, получил представление о добре и зле в чистом виде, вне всякой связи с социальными условностями и нравами. Но он, естественно, реагировал на случившееся с ним по-детски, так что взрослым не сохранит об этой решающей, высокой минуте ничего, кроме воспоминанья о ребяческой драме, а может, даже и шалости. Так что ее подлинный смысл от него ускользнет, и до конца жизни он будет говорить о ней с размягченной улыбкой, со старческим умилением, чуть ли не со сладострастием.
Трудно даже себе представить, сколько детского в людях, которые слывут серьезными, сколько поистине необъяснимого, невероятного ребячества. Мне, хоть я и не так давно священствую, нередко доводилось, случается и теперь, внутренне улыбаться этому. А каким снисходительным, каким сочувственным тоном разговаривают с нами! Один арраский нотариус, которого я напутствовал перед кончиной - лицо значительное, бывший сенатор, один из самых крупных землевладельцев департамента, - сказал мне однажды, по-видимому желая извиниться за то, что выслушивает мои увещевания с некоторым скептицизмом, вполне, впрочем, благожелательным: "Я хорошо вас понимаю, господин аббат, мне знакомы ваши чувства, я и сам был очень набожен. Лет в одиннадцать я ни за что бы не уснул, не прочтя трижды "Ave Maria" [4] , да еще я положил себе читать эти молитвы единым духом, без роздыха. Иначе, считал я, это принесет мне несчастье..."
4
Богородице дево, радуйся (лат.).
Он полагал, что я на этом и остановился, что мы, бедные священники, на этом и останавливаемся. В конечном итоге я выслушал его предсмертную исповедь. Что сказать? Оказывается, жизнь нотариуса - дело невеликое, вся она подчас укладывается в несколько слов.
Нет греха тягче, чем утрата надежды, и, пожалуй, нет греха, до такой степени обласканного, взлелеянного. Человек распознает его не сразу, а в печали, возвещающей отчаяние, которая ему предшествует, есть что-то упоительное! Это самый ароматный эликсир Сатаны, его амброзия. Ибо тоска...
(Страница оборвана.)
Сегодня сделал очень странное открытие. М-ль Луиза обычно оставляет молитвенник на своей скамье, в специальном ящичке. Сегодня я нашел толстую книгу на каменных плитах, и поскольку благочестивые картинки, которые были в нее вложены, рассыпались, мне невольно пришлось ее перелистать. Мне попалось на глаза несколько строк, написанных от руки на оборотной стороне переплета. Это - имя и адрес мадемуазель - вероятно, ее прежний адрес - в Шарлевиле (Арденны). Почерк тот же, что в анонимном письме. Во всяком случае, так мне показалось.
Но что мне
теперь до этого?Великие мира сего умеют без слов дать вам понять, что пора откланяться, им достаточно кивка, взгляда, даже и этого не нужно. Но Бог...
Я не утратил ни Веры, ни Надежды, ни Любви. Но что смертному до вечных благ в этом бренном мире. Важна лишь жажда вечных благ. Мне кажется, я их больше не жажду.
Встретил г-на торсийского кюре на отпевании его старого друга. Могу сказать, что меня не покидает мысль о докторе Дельбанде. Но мысль, даже надрывающая душу, это не молитва, она не может быть молитвой.
Бог меня видит и судит.
Я решил продолжать этот дневник, потому что откровенное, скрупулезно точное изложение всего, что со мной происходит сейчас, в дни этого испытания, может - как знать?
– оказаться когда-нибудь полезным для меня, для меня или для кого-нибудь другого. Несмотря на то, что сердце мое ожесточилось (мне кажется, я не испытываю ни малейшей жалости ни к кому, жалость мне так же недоступна, как молитва, я понял это сегодня ночью, над гробом Аделины Супо, хотя и постарался добросовестно ее напутствовать), будущий, скорее всего - воображаемый, читатель моего дневника вызывает у меня дружеское участие... Нежность предосудительная, ведь на самом деле это нежность к себе самому. Я сделался писателем или, как выражается бланжермонский благочинный, "поэтом"... И тем не менее...
Я хочу поэтому чистосердечно отметить здесь, что вовсе не пренебрегаю своими обязанностями, напротив. Улучшение, почти невероятное, моего здоровья очень благоприятствует работе. Было бы не вполне справедливо сказать, что я не молюсь за доктора Дельбанда. Я отправляю и эту обязанность, как всякую другую. Я даже воздерживаюсь от вина в последние дни, что угрожающе подтачивает мои силы.
Короткий разговор с г-ном торсийским кюре. Этот замечательный священник поистине удивительно владеет собой. Его самообладание очевидно, хотя внешне никак и не проявляется, - ни единым жестом, ни единым словом он не выказывает, каких усилий, какого напряжения воли стоит ему держать себя в руках. По его лицу видно, что он страдает, он не пытается даже скрыть этого, с поистине монаршим прямодушием и простотой. В подобных обстоятельствах даже самых лучших людей, как правило, ловишь на двусмысленном взгляде - из тех, что более или менее открыто намекают: "Видите, я держусь, не надо меня хвалить, это в моем характере, благодарю..." Взгляд г-на кюре бесхитростно ищет сочувствия, участия, но с каким благородством! Так мог бы протянуть руку за подаянием король. Он провел две ночи над усопшим, и его сутана, обычно такая чистая, наглаженная,- вся в пятнах, в глубоких складках, расходящихся веером. Он забыл, может быть впервые в жизни, побриться.
Его самообладание обнаруживает себя в одном: от него исходит, ничуть не меньше, чем обычно, та сила, которая даруется только верой. Несмотря на то что его явно снедает тоска (доктор Дельбанд, по слухам, покончил с собой), он остается человеком, излучающим на окружающих покой, мир, стойкость. Я служил сегодня обедню вместе с ним, как иподьякон. Мне доводилось раньше замечать, как при освящении слегка дрожат его прекрасные руки, простертые над чашей. Сегодня они не дрожали. В них была даже властность, величие... Невозможно описать, до какой степени это контрастировало с его лицом, осунувшимся от бессонницы, усталости и, главное, мучительных мыслей, о которых я догадываюсь.
Он ушел, не пожелав остаться на поминки, устроенные племянницей доктора - очень похожей на г-жу Пегрио, только еще более грузной. Я проводил его до вокзала, и, поскольку до поезда оставалось еще полчаса, мы присели с ним на скамью. Он очень устал, и при ярком дневном свете лицо его показалось мне еще более измученным. Я никогда не замечал прежде морщин в углах его рта, несказанно печальных, горьких. Думаю, это и заставило меня решиться. Я вдруг сказал ему:
– Вы не боитесь, что доктор...
Он не дал мне закончить фразы, словно пригвоздив последнее слово к моим губам своим властным взглядом. Мне стоило большого труда не опустить глаза, я знаю - он этого не любит. "Глаза, которые трусят", - говорит он. Наконец его черты мало-помалу смягчились, он даже чуть заметно улыбнулся.
Не стану передавать нашего разговора. Да и был ли это разговор? Все это не продолжалось и двадцати минут... Небольшая пустынная площадь, обсаженная с двух сторон липами, казалась еще более тихой, чем обычно. Вспоминаю стайку голубей, регулярно пролетавшую над нами, стремительно и так низко, что был слышен свист крыльев.