Дневники 1914-1917
Шрифт:
14 Октября. Корона острова Капри. Пишет с фронта воин письмо мне, что в их окопы из немецких окопов прилетела крылатая бомба и на хвосте ее был пук газеты «Товарищ». Номер газеты он присылает с эпитетом — вот безобразие! В газете факты, правда русской жизни извращены и подделаны под немецкие интересы, а фельетон в газете «Солдаты» подписан именем народного русского писателя Максима Горького.
Виноват ли Максим Горький, что имя его летит к нам из немецких окопов?
Бедный человек П. А. В. усомнился в Горьком и спрашивает меня:
— Вы тоже художник, скажите, почему так, если вас обманет кто-нибудь, то вы все-таки останетесь художник, а меня, нехудожника,
Я спросил обманщиков, как считают себя сотрудники «Новой Жизни» — большевиками?
— Мы большевики, — ответили они.
— Чем же вы отличаетесь от большевиков «Рабочего пути»? [299]
299
…отличаетесь от большевиков «Рабочего пути»? — «Рабочий путь» — ежедн. легальная газета, орган ЦК РСДРП(б), издававшаяся с 16 сент. по 8 ноябр. 1917 г. вместо газ. «Правда»
— Те головотяпы, а мы культурные большевики.
Из великой подлости русской жизни, заплеванной, загаженной, беззаконной вышел Максим Горький и влюбился в Италию на острове Капри и там надумал свою идеальную Европу. Что ему сказать, если теперь спрашивают его: «Любите ли вы свое отечество?» Старуха-царица из сказки о Золотой рыбке, что скажет о своей хижине у синего моря? Или птенчик, пробивший скорлупу, о скорлупе в гнезде, сплетенном ласточкой из куриного помета? Или человек, ночующий под лодкой, когда уснет на пружинном матраце? Или мужик, что скажет теперь о своей прежней поденщине в 15 копеек? Бедная хижина царицы-старухи, скудное гнездо с разбитой скорлупой, сыро и холодно под лодкой ночевать и возвращаться мужику в батраки с заработком в 15 копеек.
Униженным и оскорбленным, которым нет и не может быть выхода материального из унижения и оскорбления, сказал Достоевский утешение: «Терпите, Константинополь будет наш, и се — буде, буде!» [300] И бедные люди, без выхода здесь в лучшую жизнь, страдая, любили свое отечество. Из-за чего же теперь терпеть, страдать, если выход нашелся? Всем этим людям Горький хочет прорубить окно в Италию. Толпою, как на Ходынке [301] , ринулись униженные и оскорбленные «в Италию», давят друг друга насмерть, ведут из-за этого грабежи, пожары, захваты — тому хочется новые сапоги, тому жениться и мало ли что. И все они называются большевики.
300
«Константинополь будет наш и се буде, буде!» — Ср.: «Константинополь рано ли, поздно ли должен быть наш». Дневник писателя, 1876, июнь, гл. П., ч. IV. // Достоевский Ф. М. Собр. соч. В 30 т. Л.: Наука, 1981, Т. 23. С. 48.
301
Толпою, как на Ходынке… — имеются в виду трагические события на Ходынском поле 18 мая 1898 г. (начало современного Ленинградского проспекта) в день торжества по случаю коронации Николая П; давка во время выдачи подарков привела к гибели и ранениям трех тысяч человек.
— А вы кто же, вожди этой Ходынки, надумавшие такое дело, вы тоже большевики?
— Мы, — отвечают, — культурные большевики.
— А принимаете ли, — спрашиваю, — вы, как культурные большевики, все преступления некультурных,
те, которым Достоевский, как обреченным на вечный замкнутый круг, давал утешение «Царьграда»? Все отказались и говорили:— Мы пишем всегда против этого. Один-единственный, самый искренний и вдумчивый, однако, ответил:
— Принимаем!
— И офицеров потопленных на свою совесть принимаете?
— Все принимаем!
Горький так не говорит, он уже обойден, царство его уже пробежало мимо, хотя корону Италии оставили ему как утешеньице.
А бедный человек горюет о Горьком и не понимает, как это художника, значит, высшее существо, можно так легко обмануть и в дураках оставить.
Носящие разные короны: Эллады, Египта, Атлантиды — все один за другим покидают Горького. И те, кто за сапогами бежали, — теперь далеко, и коронованные испугались. Вот время спросить себя и вспомнить, как достается корона Италии.
Не сразу, ох, не сразу достается корона и совсем не похожа на сапоги.
Нищий даровитый поэт в измызганном пальтишке пришел к богатому социал-демократу, поужинал, и хозяин, отдавая уважение достойному, пошел провожать его до хибарки.
— Будущее несомненно наше! — говорил хозяин.
— Может быть, не сейчас, — отвечал поэт.
— Это ничего не значит, я говорю то, настоящее будущее, а настоящее <наше>.
— Ода!
— За это будущее мы теперь, наверно, пострадаем. Почему же вы не с нами?
— Не знаю, почему-то не с вами, у меня как-то нет веры, я, должно быть, не идейный.
— Но как же вы не понимаете, что совершается вокруг вас, ведь это же повторение начала христианства, и вы не принимаете участия.
Тогда внезапно бедный поэт взбесился и, обрывая бахрому на пальтишке, вдруг все и выложил, как ему достались песни о звездах, лесные сказки, водяные <песни>, земные напевки!
— Я столько страдал, а вы хотите сманить меня сапогами.
— И мы готовы пострадать, за кого же вы нас считаете?
— Если вы хотите говорить о христианстве, вас я счи таю за антихриста.
Раз я провел вечер в ресторане в обществе Горького и Шаляпина. Я первый раз тогда видел Шаляпина не в театре. Он был в этот раз нравственно подавлен одной неприятной историей и сидел без всяких украшений, даже без воротничка, белой глыбой над стаканом вина. Кроме Горького и Шаляпина тут, в кабинете, было человек десять каких-то мне незнакомых и дамы. Разговор был ничтожный. Вдруг Шаляпин словно во сне сказал:
— Не будь этого актерства, жил бы я в Казани, гонял бы голубей.
И пошел, и пошел о голубях, а Горький ему подсказы вает, напоминает. И так часа два о голубях в ресторане, потом у Шаляпина в доме чуть не до рассвета все о Казани, о попах, о купцах, о Боге, без всяких общих выводов, зато с такой любовью, веселостью.
Горький спросил меня после, какое мое впечатление от Шаляпина. Я ответил, что бога видел нашего какого-то, может быть, <полевого> или лесного, но подлинного русского бога. А Горький от моих слов даже прослезился и сказал:
— Подождите, он был еще не в ударе, мы еще вам покажем!
Так у меня сложилось в этот вечер, что Шаляпин для Горького не то чтобы великий народный артист, надежда и утешение, а сама родина, тело ее, бог телесный, видимый. Народник какой-нибудь принимает родину от мужика, славянофил от церкви, Мережковский от Пушкина, а Горький от Шаляпина, не того знаменитого певца, а от человека-бога Шаляпина, этой белой глыбы без всяких выводов, бездумной огромной глыбы, бесконечного подземного пласта драгоценной залежи в степях Скифии.
Вот бы спросить в то время, имеет ли Горький отечество, любит ли родину. Я бы ответил, что чересчур сильно, болезненно, пожалуй, садически.