Дон Жуан. Жизнь и смерть дона Мигеля из Маньяры
Шрифт:
— Я пришел навестить тебя. Взглянуть, как тебе живется. Спросить, счастлив ли ты здесь. Сказать, что честно управляю твоим имуществом…
— Верю.
И больше Мигель не сказал ничего.
Альфонсо поклонился, молча обнял его и пошел к выходу. Под ногами его промелькнула какая-то тень.
— Что это было?
— Крыса, — ответил Мигель.
Альфонсо передернуло от отвращения, он обернулся.
— Ты ли это, Мигель, граф Маньяра?
— Нет, — спокойно откликнулся тот. — Давно уже нет. Ныне я просто брат Мигель, друг мой.
Альфонсо взбежал по ступенькам и, вырвавшись на солнце, с наслаждением
Мигель остался на пороге склада, снисходительно глядя на этот жест облегчения. Потом резко захлопнул дверь, преграждая доступ живительному свету, благоуханиям, воздуху и, поспешно вернувшись к больным, сел возле Даниэля.
Тот поднял на него глаза, мутные от страданий, взял его руку и, прежде чем Мигель спохватился, поцеловал ее.
— Спасибо, брат, за все… Бог вознаградит тебя.
До чего же тепло и мягко звучит слово благодарности — до чего же оно иначе звучит, чем слово проклятия!
Губы нищего Даниэля — ему едва ли тридцать лет от роду — тихо шевелятся в молитве, прядут слабенькую нить, что связывает жизнь со смертью, и пожатие руки его, не отпускающей руку Мигеля, бессильно.
Этой слабой рукой привлекает он Мигеля к себе, приподнимается на ложе и, обратив к нему молящий взор, шепчет:
— Ближе, придвинься ближе, брат!
Мигель склоняется к нему, но ему страшно смотреть в сухие глаза больного, и он отводит взгляд и гладит умирающего по лицу.
— Чего тебе хочется, Даниэль?
— Хочется жить… И еще спросить хочу. Любил ли ты когда-нибудь?
— Любил, — тихо отвечает Мигель.
— Это ведь так прекрасно — любить, правда, брат?
— Да, Даниэль.
Молчание; дыханье больного хрипло, учащенно, и явственны шорохи в легких — так шуршит кукурузная солома.
— А меня, брат, никогда никто не любил, — шепчет чахоточный. — Никто ни разу не взглянул на меня ласково, не улыбнулся, не погладил… Вот только ты…
Мигель с усилием проталкивает слова сквозь выжженную пустыню горла:
— Нельзя так говорить, друг мой. Кто-нибудь все-таки любил тебя, просто ты, быть может, не знаешь. Твоя мать…
— Нет, нет, даже она… Она любила моего младшего брата. Меня — никто не…
— Но бог…
Даниэль взглядом пресек слова утешения. Взгляд этот мягок, полон грусти, но в нем — целое море укора.
— Бог придавил меня к земле болезнью, едва я родился. Он уже тем обидел меня, что позволил появиться на свет. Это — не любовь.
Голова Даниэля беспомощно откинулась.
— А сам ты… — Мигель в растерянности пытается отвлечь его от обвинения. — Сам ты любил?
— Да! Она была бледная и печальная, простенькая, как цветок в поле. Я целые годы думал только о ней. А когда я ей сказал, она надо мной посмеялась…
Грудь дышит труднее, и глаза, в которых уже отражается иной мир, медленно закатываются.
— Меня никто не любил… Ни люди, ни бог… и теперь я иду… а не знаю куда… Хочу жить…
Мигель опустился на колени и горячо заговорил ему в самое ухо:
— Не бойся, Даниэль, не бойся ничего! Все будет, будет и любовь… Ты только поверь мне, Даниэль, поверь! Ты будешь жить!
Предсмертная судорога искривила губы несчастного, глаза мутнеют. Он выдыхает с последними вздохами:
— Конец… Не будет… ничего…
— Любовь
придет к тебе, Даниэль! Любовь будет всегда! Тебя ждут объятия той, которую ты любил. И ты поймешь, что она была создана для тебя. Встретишь ее, и она улыбнется тебе, за руку возьмет, и пойдете вы рядом… Найдете маленький домик, обнесенный высоким забором, и вступите в него, и будете счастливы, потому что, Даниэль, нет ничего выше любви, ей же нет пределов…А Даниэль уже не слышит, Даниэля нет, только лицо его улыбается.
Смолк восторженный голос Мигеля, но весь подвал все еще наполнен им. Отзвучали слова, но все еще отдается эхо от стен; их страстность клокочет прибоем жаркой крови, водой в котле над огнем, и словно бы запахом серы веет от раскаленных уст.
Бруно с трудом поднял голову, измученным взглядом обвел мертвого соседа и с изумлением поднял глаза на губы Мигеля.
Мигель поцеловал умершего в холодеющие губы и выпрямился. И тут встретились его глаза с изумленными глазами Бруно, и вспомнил Мигель, что говорил умирающему. Смысл каждого слова вдруг дошел до него, и Мигель побледнел. Пав на колени, он зарыдал, приникнув щекой к щеке мертвого, который при жизни никогда не знал любви.
— Не плачь, брат, — промолвил Бруно. — Тебе не из-за чего плакать. Странно было слышать такие слова от тебя, но ему, Даниэлю, ты хорошо сказал на дорогу. Там где-нибудь он наверняка найдет свою любовь…
Мигель воротился из города, за ним тянулась толпа.
Он уложил больных, как сумел, накормил голодных, напоил жаждущих. Просторное помещение склада до отказа набито несчастьями и болезнями.
Усевшись посередине, Мигель начал проповедь. Он говорит о безднах и высях, о сердце чистом и разъеденном страстями, говорит резко, круто, обвиняет и позорит самого себя, чтобы тем выше поднять чистоту.
Окончив, зажег несколько лучин и светильников, и люди разошлись по домам, вернее, по норам своим, пережевывая по дороге его слова.
Мигель стоит посреди подвала и провожает слушателей своих печальным взглядом, словно с ними теряет он часть себя самого. Но они вернутся!
И верно, на другой день возвращается и тот и другой — за добрым словом и за миской похлебки.
В царствование Филиппа II Испания была довольно богатой страной. В те поры даже нищенство было прибыльным занятием.
Ныне же, к концу царствования Филиппа IV, мы стоим на грани между прозябанием и нищетой. Нет более настоящей, доброй работы, и нам остается лишь тяжко трудиться в надежде, что, быть может, перепадет нам какой-нибудь жалкий реал. А как выглядит эскудо или дублон — мы давно забыли… Но, поскольку господь бог положил нам в колыбель дар радоваться жизни, то и не думали мы о старости, не откладывали по медяку от каждого заработанного реала. Не приходило нам в голову что будем мы дряхлы и больны, и вот негде нам преклонить голову… Что выпросим — пропьем, и не остается у нас даже на хлеб насущный. Сделаться приживалом удается лишь одному из пятидесяти, шантажировать кого-нибудь — раз в год привалит счастье, а воровать трудно, да и не всякий умеет, тем более что и красть-то особенно нечего… Вот и тянем мы лямку старости, безрадостной и тяжелой, ожидая, когда же костлявая перенесет нас в лучший мир…