Дорога уходит в даль… В рассветный час. Весна (сборник)
Шрифт:
В момент смерти у Александра Степановича не было постоянного жилья. Готовя первомайскую демонстрацию, ожидая возможного – даже вероятного – ареста, он съехал с квартиры, где жил. У него не было в эти дни даже имени: он перешел на нелегальное положение и жил по фальшивому паспорту. Странная случайность: паспорт этот был выдан на имя дворянина Семена Ивановича Забелина, приезжего из Калуги. Это обстоятельство облегчило положение Варвары Дмитриевны Забелиной. На вопросы полиции, кто был человек, скончавшийся в ее доме, и какое он имел отношение к ней, Варвара Дмитриевна показала, что умерший был якобы дальний родственник ее покойного мужа – Забелин. Он-де приехал из Калуги, но по дороге с вокзала натолкнулся на демонстрацию и в свалке был сшиблен с ног. Еле добравшись до ее дома, он слег и скончался.
Хоронили
Над свежей могилой поставили простой белооструганный крест с надписью:
АЛЕКСАНДР СТЕПАНОВИЧ
Надпись сделали неправильно – слишком близко к правому концу перекрестия. Из-за этого у левого конца оказался пробел размером буквы на три. Тогда кто-то прибавил к надписи эти три недостающие буквы: НАШ. Вся надпись получилась теперь такая:
НАШ АЛЕКСАНДР СТЕПАНОВИЧ
Для всех, кто шел за гробом Александра Степановича и стоял у свежей его могилы, – для всех нас он был именно НАШ.
Степу Разина и Азриэла Шнира несчастье с Александром Степановичем спасло от расправы в полиции. Пока они выносили Александра Степановича из толпы и доставили его к Варваре Дмитриевне Забелиной, толпу демонстрантов оцепили и увели.
Но Степан и Шнир пригодились для другого дела…
Через несколько дней социал-демократические группы – польская, литовская, русская, еврейская – выпустили прокламацию на четырех языках:
«Товарищи рабочие!
………………………………………..
В наш край, где живут презираемые правительством поляки, литовцы, евреи, оно посылает Муравьевых и фон Валей – извергов, которых нельзя послать в другие места. Удивительно ли, что у нас имели место те ужасы, какие мы пережили 18 и 19 апреля, что у нас применили такое отвратительное, позорное наказание, как розги?
Но опозорены не мы. Несмываемое пятно позора легло только на самодержавие и его гнусных слуг. Теперь общественное мнение за нас, и все возмущение направлено против фон Валя и его прислужников!
Мы выставляем к позорному столбу губернатора фон Валя, полицеймейстера Назимова, доктора Михайлова, давшего свое ученое благословение на экзекуцию, приставов Снитко и Кончинского, околоточного Мартынова, городовых Цыбулъского и Милушу…
Мы говорим этим людям: «Все вы равно виноваты, одинаково достойны вечного презрения. Каждого из вас настигнет месть! Ваши имена будут прокляты во веки веков!»
Комитет социал-демократической партии Польши.
Комитет Литовской социал-демократической партии.
Группа Российской социал-демократической рабочей партии.
Социал-демократический комитет бунда».
Эти прокламации набирали и печатали Степа и Шнир. В распространении их, разноске по лестницам и квартирам, расклейке на стенах и заборах помогали все мы.
Глава двадцать четвертая
Чернявый хлопчик
Дни, наступившие после событий 18–19 апреля, какие-то странные. Внешне как бы полное успокоение. Город живет обычной жизнью. На улицах, как всегда, людно. Магазины и рынки торгуют. Работают фабрики. Все делают свое дело. В том числе и мы, учащиеся, – сдаем экзамены, зубрим, волнуемся.
Но во всем этом есть скрытое напряжение. Все словно ждут чего-то, что неизбежно должно случиться!
Первого
мая, спустя тринадцать дней после событий 18–19 апреля, напряжение ощущается особенно сильно. Будет или нет новая первомайская демонстрация? Об этом с волнением думают и друзья революционеров, и их враги.Будет – не будет? Будет – не будет?
Но день Первого мая проходит в полном спокойствии. В стане врагов это вызывает ликование. Не знаю, чем проявляют это ликование губернатор фон Валь и его соратники – его «совет нечестивых!» – но Юзефа слыхала, как дежурный городовой на рынке похвалялся открыто, вслух:
– Ишь как врагов царевых приструнили! Всыпали им жару на подхвостницу – они и носу на улицу не кажут! Спужались!
А люди все-таки ждут… Чего?
«Каждого из вас настигнет месть!» Эти слова из прокламации все читали, и этой угрозе всем хочется верить! Из уст в уста передается фраза: «Не пройдут фон Валю даром эти розги!» О полицейском враче Михайлове люди распускают всякие басни. Особенным успехом пользуется рассказ, будто революционеры напали на него ночью, в пустынном месте, сильно избили, причем один из них от времени до времени будто бы считал у Михайлова пульс и говорил остальным: «Ничего, выдержит! Добавьте ему до полной порции!» Все – и те, что рассказывают, и те, что слушают этот рассказ, – знают, что это выдумка, этого не было… Но какое удовольствие и рассказывать про это и слушать!
Упорно держится слух, будто в Петербург доложено о событиях и настроениях в нашем городе:
«Здесь создана группа из поляков и евреев – их человек 8–10, они вооружены револьверами и кинжалами, следят за фон Валем…»
Никто не знает, правда это или нет, но это может быть правдой, – это тоже радует людей!
Такая накаленная атмосфера выматывает душу хуже, чем болезнь, хуже, чем случившаяся уже беда. А нас, выпускных, это угнетает и отупляет больше, чем экзамены.
– Ну что вы все ходите, как в воду опущенные?! – сердится папа. – Сегодня воскресенье – ступайте куда-нибудь! Хотя бы в цирк, что ли. Эх, стыдно сказать – десять лет собираюсь я в цирк и не могу: больные не пускают!
Послушавшись папиного совета, Иван Константинович посылает Леню взять на вечер ложу в цирк. Ложу – это потому, что Иван Константинович надеется: а вдруг случится чудо – и его старый друг Яков Ефимович освободится раньше и придет вечером в цирк? Хоть попозднее, хоть в середине представления!
До начала циркового представления мы ходим по только что открытой ежегодной ярмарке. Новенькие ее ряды, пахнущие свежим тесом и краской, выстроены на базарной площади, рядом с цирком. Мы, дети, всегда радуемся ярмарке. В однообразной жизни провинциального города словно распахиваются окна в далекий мир, другие города, другие климаты и широты. Волга приветствует нас в лавке ярославца-мороженщика Шульгина. Из лавки Масюма Хабибуллина пахнет вкусным запахом казанского мыла всех цветов радуги: зеленого – хвойного, земляничного – розового, белого – из черемухи, лилового – из сирени. Еще торгует Масюм Хабибуллин яркими татарским халатами, пестрыми тюбетейками, шитыми золотом мягкими туфлями-чувяками. В другой лавчонке – хирургически чистенькой – две аккуратные остзейские немочки предлагают вниманию покупателей пряники из Митавы и мятные лепешечки «пеппермент-бомбон». В ташкентской лавке люди в чалмах предлагают изюм-сабзу, сушеные абрикосы, чернослив, шепталу, а сам владелец лавки, маленький старичок-сморчок, сухонький, как предлагаемые им компоты, продает «вихель-хвост» и «пыжмы от молей» (очень действенные и невыносимо вонючие средства против моли). Ласковый старичок-сморчок, увидев среди нас моего брата Сенечку, закивал седенькой головкой, зацокал языком:
– Ай, ай, ай! Беленький мальчик, волоса золотой, такой миленький, кисанька-соловейчик! – И, подавая ему крупную черносливину, говорит словно поет: – Куший, мальчик, куший! Расти большой-большой!
Сенечка взял черносливину, шаркнул ножкой, поблагодарил:
– Мерси!
Но мысли Сенечки не здесь, и мечтает он не о черносливе, а о том, что он сегодня увидит – в первый раз в жизни! – в цирке. Больше всего Сенечка боится опоздать к началу циркового представления. Он поминутно смотрит на маму умоляющими глазами.