Дорогой длинною
Шрифт:
– Это… наверняка ты знаешь?
– шёпотом спросила Настя.
– Наверняка… - горько сказала Варька, закрывая лицо руками. Настя обняла было её за плечи, но Варька сбросила руку невестки, встала, схватила мятое жестяное ведро и, сдавленно бросив через плечо: "Не обижайся, прости…" – зашагала к реке.
Ночью Настя лежала в шатре и, как ни старалась, не могла уснуть.
Табор уже угомонился, снаружи до неё доносилось лишь тихое похрапывание бродивших в ковыле лошадей и иногда - ленивый собачий взбрех на луну. Варька давно ушла с подушкой к костру, оттуда доносилось её ровное сопение, луна устроилась на самой верхушке кургана и заглядывала в щель полога, кладя голубой клин света на перину, а Илья… всё не шёл и не шёл. Время от времени Настя приподнималась на локте и видела мужа, неподвижно
– Варькиными словами взмолилась Настя, чувствуя, как из-под зажмуренных век, горячие, ринулись слёзы. Господи, сама уйду… Завтра же уйду куда глаза глядят, пусть живёт как знает, пусть не мучается, жизнь долгая, нельзя её через силу проживать… Перевернувшись на живот, Настя закусила зубами угол подушки, но одно рыдание, короткие и хриплое, всё же вырвалось наружу, - и тотчас же послышался встревоженный голос мужа:
– Настя, что ты? Плохо тебе, болит? За Стехой сбегать?
– Нет… Нет.
– она сглотнула слёзы, изо всех сил стараясь, чтобы голос звучал ровно.
– А ты… почему не спишь?
– Не хочется пока.
– Поздно уж совсем… Завтра вставать до света.
– Я, Настя, верно, здесь лягу. Ты не жди меня, спи.
Настя не сказала больше ни слова. Но Илья, повернув голову к шатру, с минуту насторожённо прислушивался к непонятным шорохам, идущим оттуда, а затем встал и решительно шагнул под полог.
– Настя! Ну, вот, ревёт, а говорит, что не болит ничего! Сейчас, лачинько, потерпи, я Стеху приведу…
– Нет, постой!
– из темноты вдруг протянулась рука и дёрнула его за рукав так, что Илья, споткнувшись, неловко сел на перину.
– Да что ты, Настя?!
– Илья… - мокрый, протяжный всхлип совсем рядом.
– Ты скажи мне только… Ты теперь до смерти, да?.. Никогда больше?.. Я противная тебе стала, да? Нет, не говори, молчи, я сама знаю! Я…
– Ты ума лишилась, дура?
– испуганно спросил он.
– Ты - мне - противная?!
Да… Да как тебе в голову взбрело только?!
– Да вот так!
– Настя, уже не прячась, заплакала навзрыд.
– Мне ведь всётаки там, в овраге, не все мозги вышибли… Помню я, сколько ты на мне шалей порвал, сколько кофт перепортил, дождаться не мог, покуда я сама… А теперь… Луна садится, а он всё угли стережёт! И ещё спрашивает, что мне в голову пришло!
– Да я же… - совсем растерялся Илья.
– Мне же Стеха… Строго-настрого сегодня велела… Чтоб, говорит, не смел, кобелище, и думать, ей покойно лежать надо, отдыхать… Чтобы, говорит, месяц и близко не подходил…
– Месяц?!
– перепугалась Настя.
– Илья! Да столько я сама не выдержу!
Илья шлёпнул себя ладонью по лбу и захохотал.
– Да бог ты мой! А я уж изготовился до первого снега в обнимку с Арапкой у костра спать! Настя, а тебе… точно хужей не будет?
– Не будет… Не будет… Иди ко мне… Стехе не скажем, не бойся…
– Настя, девочка… лучше всех ты, слышишь? Лучше всех… Глупая какая, да как ты подумать могла… У меня же только ты… Слышишь? Никого больше… Возле углей заворочалась, что-то горестно пробормотала во сне Варька.
Тяжело плеснула в реке хвостом большая рыба, прошуршал по камышам ветер. Луна села за курган, и голубые полосы погасли.
Глава 6
В августе на Москву хлынули дожди, - да такие, что старожилы крестились, уверяя, что ничего подобного не было с Наполеоновского нашествия.
С раннего утра по блёклому, выцветшему небу уже неслись обрывки дождевых облаков, начинало слабо
брызгать на разбухшие от воды тротуары, постукивать по желтеющим листьям клёнов и лип на Тверской. Ближе к полудню барабанило уверенней, после обеда лило, как из ведра, в лужах вздувались пузыри, окна домов были сплошь зарёванные, виртуозная ругань извозчиков, застревающих в грязевых колеях прямо на центральных улицах, достигала своего апогея, не отставали от них и мокрые до нитки околоточные. Ночью немного стихало, дождь вяло постукивал по крышам, шелестел в купеческих садах, булькал в сточных канавах, - с тем, чтобы наутро всё началось снова. Москва-река понемногу поднималась в берегах: весь город бегал смотреть, как она вздувается и пухнет и вода подходит к самым ступеням набережной. Всё выше и выше, до третьего камня, до второго, до первого… - и, наконец, освобождённая река хлынула на мостовую.Отводный канал, называемый "Канавой", вышел из берегов и затопил Зацепу, Каменный мост и все близлежащие улочки. Жители нижнего Замоскворечья, которых таким же образом аккуратно заливало каждую весну во время паводка, крайне возмущались божьим попустительством, вынуждающим их терпеть убытки ещё и осенью, но поделать ничего было нельзя: Замоскворечье во второй раз за год превратилось в Венецию. Вместо гондол по улицам-каналам плавали снятые ворота, корыта и банные шайки, а гондольерами были все окрестные ребятишки.
Солнце в Москву не заглядывало с Ильина дня[75], и поэтому Митро, проснувшись от удобно устроившегося на носу горячего луча, решил было, что тот ему снится. Но луч не успокаивался, он перебрался с носа на левый глаз, с левого на правый, и в конце концов Митро пришлось открыть оба глаза, сесть - и вытаращиться изумлённо в окно. Там стоял спокойный, ясный, солнечный сентябрьский денёк. Ещё мокрые, жёлтые листья вётел дрожали разноцветными каплями, каждая из которых искрилась и переливалась в солнечном свете. Круглая паутина между открытым ставнем и стволом корявой груши была словно унизана бриллиантами, а в середине её неподвижно сидел с очень удивлённым видом крошечный паучок. На примятой траве валялись упавшие этой ночью розовые, умытые яблоки. Во дворе женский надтреснутый голос фальшиво выводил:
– Отравлюся, милый друг,
А потом повешуся,
И люби тогда Маруську,
Пока не зачешется!
По корявой груше, яблокам в саду, доносящейся песне, а главное, - по страшной головной боли Митро определил, что находится не дома, а в публичном доме мадам Данаи. Его догадку подтвердили крошечная комната с ободранными жёлтыми обоями, самые внушительные дыры на которых были прикрыты картинками, вырезанными из журнала "Нива", полинявшая занавеска на окне, домотканый коврик у порога и веснушчатая Матильда, безмятежно сопящая рядом. Митро поскрёб обеими руками гудящую голову, потянулся, взглянул на ходики. Было около полудня.
Вчерашняя ночь восстанавливалась в памяти плохо. Митро кое-как вспомнил, что честно отработал вечер в ресторане, взял несколько "лапок[76]" и, перед тем, как идти домой спать, заглянул к Данае Тихоновне с благороднейшей целью - вернуть долг, два рубля. У Данаи Тихоновны обнаружился капитан Толчанинов, Митро подсел к нему потолковать о грядущих скачках, потом откуда-то взялись Матильда, Аделька и толстая Лукерья, потом Даная Тихоновна выставила здоровую бутыль "брыкаловки", Митро выложил вечерний заработок, Толчанинов объявил, что платит за всех, Лукерья уселась за пианино… Ещё вспоминался женский визг, звон бьющихся стаканов и внезапно погасший свет. Ну, и всё…
Сев на кровати, Митро тяжело вздохнул. Утешение было одно: он точно знал про себя, что в подпитии не буянит и посуды не бьёт, а вполне благонамеренно укладывается спать - причём где попало. Стало быть, это Толчанинов спьяну опять форсировал Дунай и брал Плевну.
– Матрёна! Матрёна! Или как там тебя теперь… Матильда!!!
– Ась, ваше благородие?.. Ой, это вы, Дмитрий Трофимыч? Доброго утречка вам…
– Штаны где? Эй, тебя спрашиваю! Не смей набок заваливаться, чёртова кукла, где порты?!