Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Примерно через полчаса с ними провел долгую беседу полковник Александров, изрядно пожурив Анну Петровну:

— Все комиссаром Мегрэ хотят заделаться. А если бы вы эту доску купили и вас бы вместо Орловского по голове ударили, приятно было бы? Товарищ, профессор совершенно правильно вас осуждает. Удачно для вас все обошлось.

Двое сержантов внесли завернутого в брезент Спаса и, козырнув, удалились.

— Говорите, цены нет, товарищ профессор? Вещь-то, видно, старая, дерево топором тесано. Говорите, ей место в музее? Наверное, там она и будет. Владелец ее — Орловский — очень странная фигура, мы даже не знаем, кем больше надо заниматься: теми, кто его избил, или им самим. Кстати, никакой он не Орловский. После войны он переменил фамилию, мы докопались, что в прошлом его судили за мошенничество и воровство. Если бы

вы знали, товарищ профессор, как нам надоели эти иконные жулики, я их зову «иконных дел мастера», просто конца и краю не видно. Дай бог, как-нибудь покончим с иконной уголовщиной. Общественность нам должна сильно помочь. Надо, чтобы у иконщиков в каждой области под ногами земля горела.

Полковник Александров отдернул брезент, и Андреевский и Анна Петровна увидела волновавшую их доску Дионисия. Профессор Андреевски задумчиво сказал полковнику:

— Долгий путь проделала эта доска, пока она попала в ваш кабинет, товарищ полковник.

Клеймо девятое. И пыль веков

В тринадцатом веке татары полностью выжгли город и посады. Были разорены и окрестные монастыри — редкие златоверхие очажки образованности среди болотистой поймы. В Спасском, особенно любимом княжеским двором монастыре, на высоком хорошо укрепленном холме на берегу Волги затворился бежавший на лодке из погибающего города князь с княгиней, княжичем и остатками дружины.

Татары долго не могли взять монастырь. Только на третьи сутки ворвались они внутрь в обугленное и обглоданное огнем русское гнездовье. Все защитники были мертвы. Даже их мертвые стройные тела были надменны и страшны низкорослым татарам. В белокаменном соборе оборонялись до конца последние, среди них — княгиня в мужской кольчуге и шлеме, князь погиб раньше, пронзенный татарской стрелой на стенах.

Переступая через труп княгини, татарин был поражен, увидев русую косу, выбившуюся из-под шлема.

Собор был разграблен и подожжен — сгорел иконостас с всеволодовскими и киевскими иконами.

Когда немногие уцелевшие в лесах жители и монахи после ухода татар вернулись через несколько дней в город и в монастырь, то среди обгорелых балок, изувеченных трупов они увидали удивительное зрелище. В обгорелом и почерневшем соборе живой семилетний княжич, зажегши тоненькую свечу, у обугленного образа Спаса тоненьким чистым голоском молился о невинно убиенных. Это сочли чудом. Княжич был завален убитыми воинами, прикрывшими его своими телами. Выросши, княжич стал известным князем, вошедшим в историю России.

У единственно уцелевшего образа Спаса постепенно собралась братия. Беднее, но все-таки достаточно прочно вновь отстроили монастырь, срубили трапезную, кельи, выкопали глубокие монастырские погреба с несметными бочками солений — извечной русской услады... Жизнь потекла вновь. Монастырь встал из пепла быстрее, чем город. Город, до татарского погрома бывший одним из богатейших и крупнейших среднерусских городов, до восемнадцатого века так и не достиг своей домонгольской численности. Не стало посадов, вся жизнь теплилась за старыми валами. Там, где раньше было сто дворов, стало двадцать, и раскинулись они широко — с баньками и садами, как в деревне. Каменное строительство прекратилось. Большой городской собор, сожженный татарами, так и не отстроили, только выровняли обломки стен и покрыли вместо сводов деревянной крышей. И колоколов больших не стало — не лили на Руси в ту лихую годину больших колоколов, боязно стало благовестить о приволье и широте земли русской.

В Спасском монастыре монахи обвязали собор коваными скрепами, залатали кирпичом выбоины, поставили новую кирпичную приземистую главу и служили по-прежнему. На уцелевшего обгорелого Спаса выросший князь пожертвовал роскошную, в камнях, ризу.

Город перестал быть столицей цветущего княжества и переходил в наследство как побочный удел младших братьев.

Так было до Куликовской битвы. С той поры Москва пододвигалась все ближе и ближе. Поволжье делалось московской землей.

При Великом князе Иване Третьем княжество влилось в московские земли, и многие московские ближние княжьи люди получили земли вокруг города. Предки Шиманских,

Велипольских и других именитых московских родов верой и правдой служили московскому престолу. Вновь начал богатеть и Спасский монастырь — новые московские вотчинники полюбили его, обильно жертвовали на помин души меха, серебро, воск, леса, пустоши.

Московский великий князь, проезжая свои новые владения, посетил и Спасский монастырь. Волжский простор, плес, высокий берег, монастырская уха, рослая, как дружина на подбор, братия, слаженное пение — все это ему понравилось. Но вот собор — старый, залатанный, тесный для братии и богомольцев, Великому князю не приглянулся. Во время вечерни Великий князь с сомнением вглядывался в глубокие трещины закопченных белокаменных сводов: «Не придавило бы. Строить надо, строить».

Вечером, запросто сидя на длинной лавке и разбирая набрякшими от перстней пальцами рыбник рядом с настоятелем — худощавым боярином Шимоней, который и в монастыре не смог обуять своего гордого нрава, Великий князь неторопливо беседовал с ним о Греции. Шимоня провел там много лет в пещерных храмах Афона, истончивших по-ласточьи неподвластные туркам мраморные скалы.

— Ветх, отче, собор, еще князя Всеволода строение, татарское лихолетье пережил. Пора новый ставить, я мастеров тебе из Москвы пришлю.

Шимоня, пряча чуть заметную улыбку в курчавящейся с сединой бороде, согласно кивал головой. Он уже давно заготавливал камень, но не для собора, а для каменных стен и башен. Нет, не верил Шимоня спокойному тону московского Великого князя, за его доброжелательной монотонностью он зрил иной лик — жестокий и беспощадно властный. По себе он знал, чего стоят ласковость и ровность самодержца. В своем монастыре, в своем краю был Шимоня самодержец, а двум самодержцам рядом всегда неуютно, особенно если один в сто, в тысячу крат сильнее другого.

У Шимони, отца Гермогена, в его боярском терему, куда он всегда мог ускакать на вороном жеребце из монастыря, жила полная белая, как январский снег, перечерченный черными лисьими хвостами, пленница — рабыня-мордовка. Много на своем веку Шимоня любил женщин: и гречанок, искусных в любви, как греческие философы, и турчанок, и татарок, и дебелых московских боярынь, украдкой выходивших к нему в вечерние московские сады. За свою удаль Шимоня был не единожды отмечен. На теле его были и татарские, и греческие, и московские шрамы. Но ничего, уцелел и теперь монастырем, как вотчиной, правит. Четыре волкодава и два медведя и высокий тын с дозорной стрельницей стерегли боярский двор Шимони, упрятанный в заповедном бору. За крепким тыном в многочисленных клетях жили Шимонины холопы и рабы. Их он скупил в Константинополе, когда возвращался в Сурож. Грек, албанец и венецианец томились в глухой лесной усадьбе. У каждого из них был свой страж-слуга и подростки-ученики из Шимониных холопей.

Грек писал образа, переписывал книги, албанец ковал ножи и клинки, а венецианец, лихой пятидесятилетний громила, чеканил серебро, резал кость. Жилось им в Шимониной усадьбе глухо, но сыто и спокойно. Кормил своих рабов Шимоня отменно, да и прислужницы хозяйки усадьбы, которую в глаза величали матерью Марией, «божественной донной Марией», как звал ее украдкой венецианец Джулиано, не забывали их своей заботой. Божественная донна Мария, новообращенная им язычница, которую Шимоня купил у воинов, шедших после удачного похода на мордву на видавших виды ладьях по Волге и приставших у монастыря, плохо понимала даже по-русски, а Шимоня не особенно старался ее обучить. «Пенорожденная Афродита», — так звал он ее, когда она выходила из мыленки, сверкая перламутровыми зубами и блестящими завитками курчавившихся медно-золотистых волос в расшитой мордовской рубахе и закусывая тугим моченым яблочком серебряную, чеканенную венецианскими пальцами чарочку с анисовой настойкой.

Сообща Шимонина «академия», как звал он своих рабов, начертала чертежи монастырских стен и башен и приземистый, слегка приплюснутый греко-венецианский собор. Шимоня не любил холода, в московских и владимирских соборах он мерз, дрожа жилистым телом под тонкой шерстяной рясой. Новый собор Шимоня задумал построить низким и большим, устроив в стенах ходы для теплого воздуха. Высокие промерзшие купола, грозно парящие русскими пантократорами с мужицко-монгольскими лицами и с мечущимися около них галками и голубями злили Шимоню: «Вознеслись высоко. Рим о себе мнят, а в сем Риме у Спаса на усах иней».

Поделиться с друзьями: