Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Другие барабаны
Шрифт:

Когда-то давно, в один из зимних сырых вечеров, мы с Лилиенталем забрели в кабачок на руа до Энрико и он сказал мне, что всю жизнь завидовал Флетчеру, дворецкому Байрона, оставившему молодую жену, чтобы болтаться с хозяином по итальянским борделям и греческим лабиринтам до самой его смерти. Все это время, сказал Ли с восхищением, которое я так редко слышал в его голосе, он носил с собой портрет жены и протирал его каждое утро замшевым лоскутом. После смерти Байрона он вернулся на родину и нашел ее в добром здравии, и — представь себе — история утверждает, что они любили друг друга не меньше, чем в день свадьбы, хотя оба уже изрядно облезли и облупились.

— Чему же ты завидуешь? —

спросил я, чтобы доставить ему удовольствие.

— Замшевому лоскуту, разумеется. Хотел бы я обзавестись таким лоскутом!

Я бы и за медный грош не взял этого лоскута, но спорить не стал. Спорить с Лилиенталем всегда было так же безнадежно, как прислушиваться к чужому разговору в телефонной будке, стоя снаружи под проливным дождем. Хотел бы знать, где он теперь, мой собутыльник, конопляный самец, беспамятный волокита, думал я, сидя на кухонном полу и прислушиваясь к тяжелым шагам сестры над головой. Впрочем, нет, не хотел бы — я все еще боюсь, что он окажется тем, кто покупает мой дом, и сердце мое разобьется. Даже в тот день, сидя над осколками цитринов, сияющими на полуденном солнце, будто водяная пыль, и докуривая папиросу, удачно найденную в кармане зимней куртки, я боялся, что дверь откроется и Ли покажется на пороге с ключом, полученным от судебного исполнителя.

Папироса оказалась щедрой и длинной, как пароходная труба, так что я о многом успел подумать, сидя на свернутом в рулон ковре, сосланном на кухню и потерявшем свое персидское достоинство. Я думал о тетке, которая и представить не могла, отписывая мне свое имение, что дом в Альфамском переулке окажется булыжником на крепкой веревке и потянет меня на дно, будто щенка, которого хозяева не пожелали оставить в живых.

Я думал о сестре, болтавшейся в каких-то гнилых краях без малого восемь лет и потерявшей свою пасмурную улыбку нашкодившей девочки. Я думал об отставной стюардессе и датчанке с адамовым яблоком, двух заблудших лиссабонских овечках, пытавшихся заработать себе на жизнь скучной повинностью промискуитета.

Я думал о своем рассудительном друге, который так любил свою слепую двенадцатилетнюю собаку, что записал свой голос на пленку, чтобы она могла слушать его, когда хозяина долго не бывает дома. Явившись к нему однажды, я стучал и звонил, как полоумный, потому что слышал его монотонный голос за дверью, а потом вышел и увидел его бредущим по переулку с батоном, засунутым в карман пальто на манер свернутой газеты.

Я думал о матери, которая так стеснялась меня, когда я вернулся из Тарту, что открывала оба крана в ванной, когда шла в туалет, чтобы я слышал только шум льющейся воды.

Я думал о школьном приятеле, который столько лет втыкал булавки с флажками в карту Южных морей, а к тридцати пяти оказался в затхлом немецком городке и занялся Vergn"ugen для бюргеров. Я думал о бабушке, которая хранила письма каторжника в комоде с нижним бельем, чтобы на них не наткнулся суровый майор, о самом майоре я думал мало, потому что видел его в последний раз на Антокольском кладбище в черных очках, а больше и видеть не хотел.

Я думал о своем шефе, который уволил меня за наглость и вечные опоздания, но забыл потребовать восемь сотен, которые я одолжил в зеленом ящике, а может, и не забыл, а простил, и еще — о бывшей мисс Сетубал, ударившей меня по щеке, когда в жаркий день я положил кусочек льда из своего стакана в вырез ее платья.

Я думал об охраннике, которого прозвал Редькой, и о том, что он делает теперь, когда тюрьма развалилась, будто раскрашенный театрик, купленный на блошином рынке. Я думал о Соле, которая не умела целоваться и крепко сжимала губы, чтобы я об этом не догадался. Когда я проснулся с ней

рядом в чулане и увидел бурое пятно на простыне, то даже расстроился — это была моя первая девственница, а я ничего не почувствовал, то есть ничего ошеломительного.

Я думал о муже моей тетки, который предпочел застрелиться, когда понял о себе что-то невыносимое, тягостное, и о лысой девочке, которую он фотографировал на своем подоконнике.

Я думал о тартуском доценте, влюбившемся в мои ловкие вопросы на семинарах. Я думал о служанке, постиравшей мой единственный кашемировый свитер в горячей воде, так что он стал похож на младенческую распашонку, и прибежавшей ко мне в слезах, чтобы я же ее и утешил.

Я думал о пане Конопке, живущем где-то на польском севере, в воображаемой точке тверди небесной, его витражных воскресных утрах в костеле и прочих утехах, ради которых он оставил мою мать незамужней, а меня выблядком. Я думал о пане Конопке без гнева, скорее, с отчуждением, единственное, что беспокоило меня в эту минуту, так это его залысины, грозившие мне дурной наследственностью.

То, что ты помнишь о себе тогдашнем и хочешь теперь продать, Костас К., думал я, сидя на кухонном полу, это не то, что с тобой было, это — ты нынешний, твой оледенелый хрусталик, твои заскорузлые подшерсток и ость, твои кромлехи, полные обезумевших пчел, твой список необходимых потерь, вывешенный на дверях палаты, и вот уже идут по коридору, и вот шаги, и вот доктор. Только это не доктор, а мой сокамерник Тьягу, он остался без приятеля и целый день мрачно ходит от стены к стене. Будь он шахматистом, я взялся бы с ним играть и выиграл бы обратно свои часы.

Ладно, довольно травяных откровений, давай вернемся к началу этого дня, осталось рассказать не так много. Представь себе утро на Терейро до Паго: нагретая солнцем столешница в кругах от кофейных чашек, горечь робусты, шелушащийся лук в плетенке, похожей на багажную сетку в вагоне поезда. Как бы я хотел подняться в свою голубятню, заросшую одуванчиками, выкурить там сигарету, глядя на реку, а потом выспаться в спальне с балдахином, где альфамские вороны ходят по железной крыше прямо над головой, стуча когтями так громко и настойчиво, будто их обувают в ореховую скорлупу. В то утро под балдахином спала сестра со своим безымянным ребенком, проходя по коридору, я задержался у их двери и прислушался, но не услышал ни голосов, ни шагов. Агне вышла только к полудню, пожаловалась на бессонницу и сразу приступила к делу, отказавшись от предложенного мной сыра и кофе.

— Что у тебя осталось в том сейфе? — спросила она, кивнув в сторону кабинета.

— У тебя осталось, — поправил я. — Колье твоей матери. Цитрины величиной с перепелиное яйцо. Но меня не удивит, если сегодня из него снова вылупятся зеленые денежные цыплята.

— Я хочу отнести колье к ювелиру, — сестра не смотрела мне в лицо. — Вчера ты так быстро захлопнул сейф, что я не успела ничего разглядеть. Если оно дорогое, я отнесу его на Руа ду Оро. Ты говоришь, что дом идет с торгов, значит, надо быстро найти средства и выкупить его самим.

— У меня такое чувство, что его уже выкупили. Ты сняла муниципальную печать с дверей, а значит, мы оба находимся здесь незаконно. Новый хозяин может появиться прямо сейчас и выставит нас со скандалом. Если это, конечно, не Лилиенталь.

— Позвони в контору судебных приставов и узнай.

— Позвоню завтра, сегодня воскресенье, — я встал и направился в спальню, где вчера оставил зеркало не задвинутым до конца, но сейф захлопнул. Должно хоть что-то в этом доме закрываться на ключ, который есть только у меня. Довольно того, что сюда заходит кто захочет, а ключи есть, самое малое, у четверых.

Поделиться с друзьями: