Другие барабаны
Шрифт:
Вот еще одна особенность моего дома: теплый пробковый пол в мансарде и терракотовый пол на втором этаже, ледяной в любую погоду, как вершина в горах Сьерра-Невады. Я, между прочим, видел одну такую совсем близко, когда мы с Лилиенталем решили смотаться в испанские горы, взяли машину напрокат и поехали на восток, куда глаза глядят. На высоте в две с половиной тысячи нас застали стремительные сумерки, и тут же пошел град, да не горошинами, а ивернями, пришлось загнать машину в неглубокую нишу в скале и пережидать до полуночи. В полночь небо очистилось, мы вышли из машины, сели на сломанный ствол рожкового дерева, откупорили вино и стали смотреть на город, лежащий внизу, как расшитая белым стеклярусом капа тореадора.
—
— То есть я был чем-то вроде беговой лошади?
— Темной лошадкой, першероном, — он посмотрел на меня с этой своей кривоватой улыбкой, которую Лилиенталь назвал усмешкой напроказившего рассыльного. Ли его сразу невзлюбил, я даже подумал, что это нечто вроде ревности, и был немного польщен. Они с Лютасом виделись только однажды, в шиадском кафе, за чашкой мате, которое тамошний бармен-аргентинец умел делать autentico. Разговора не получилось, в границах столика текла иная жизнь, вязкий мате стоял у меня поперек горла, а Лютас сослался на дела и быстро ушел.
— Надолго он приехал? — спросил Ли. — Ты ведь не принимаешь этого человека всерьез?
У Лилиенталя была манера делить всех на тех, кого стоит принимать всерьез, и всех остальных. Сам он принимает всерьез только своего Касперля, это я давно уже понял.
— Не расстраивайся, — добавил Лютас, — там были только приличные люди. Крутые игроки. Об этих людях ты читаешь в колонке светских новостей, старик.
— Это утешает.
— Твоего имени никто не знал. Актеры не в счет, они получили деньги и забыли все имена. Для игроков ты был участником по кличке Фалалей — неплохо, а? Я подумал, что тебе понравится.
— Главное, чтобы тебе нравилось, — сказал я, подумав, что литовский юмор мне все-таки чужд.
— Люди делали ставки на время, на точную дату, на тот момент, когда ты сообразишь, что сидишь в незапертой камере, повернешь ручку два раза и выйдешь на волю. Но ты все сидел и сидел, будто приклеенный, писал свои заметочки с утра до вечера, я даже беспокоиться начал, — он вздохнул и облокотился спиной на перила, в том месте, где дубовый столбик был заменен и держался на честном слове, и я невольно схватил его за рукав:
— Просто меня было за что сажать, а ты этого не знал. Ты всегда считал меня слабаком, фалалеем, а я за неделю до прихода твоих поддельных полицейских ограбил галерею в Эшториле. То есть не ограбил, а только начал грабить — вырубил систему и залез в кабинет хозяина.
— А что же не ограбил?
— Это еще не все, — сказал я, оставляя вопрос без ответа. — Я ждал ареста со дня на день, потому что связался с делом о шантаже, делом с ограблением и — как я тогда думал — делом об убийстве. Когда за мной пришли, я и глазом не моргнул, потому что ждал их уже давно. Я только не знал, какое из моих преступлений они имеют в виду. А потом мне показали твои босые ноги в морге.
— Да, это была моя идея, — он зевнул и похлопал себя ладонью по губам. — Однако ты меня немного разозлил, с такой легкостью поверив в мою смерть. Может, она тебя порадовала? Признавайся, мы все равно больше не увидимся.
— Лучше скажи, кто сорвал банк в этом вашем тотализаторе? — я сам удивлялся своему спокойствию. — Чем кончилась большая игра для богатых?
— Кончилось тем, что время аренды подошло к концу, здание нужно было освобождать, и мы бросили тебя одного. Будь моя воля, ты бы там до Апокалипсиса сидел. Уж очень мне нравилось потихоньку читать твой дневник.
Артамоны
едят лимоны, а мы, молодцы, едим огурцы.Тетка сказала мне, что Зеппо утонул, когда мы с ней виделись в последний раз, до этого она говорила о нем, как о живом, впрочем, я такое и раньше встречал — моя мать говорила о своем приемном отце «он говорит», «он скажет», как будто он мог вот-вот выйти из своей комнаты.
— Зеппо утонул, — сказала тетка, — вернее, его утопили. Я узнала об этом несколько лет спустя, встретила его приятеля, музейного сторожа в Беналмадене, у него там был футбольный бар с огромным телевизором. Зеппо столкнули с моста через озеро Рулес, там большая плотина, я потом ездила туда посмотреть: вода вырывается из трубы с такой силой, что похожа на белую, упругую, до конца раскрывшуюся хризантему.
В тот день мы сидели на кухне, пили привезенный теткой ром и говорили шепотом, потому что у нее болело горло и еще потому, что мать торчала в столовой, делая вид, что заполняет больничный журнал. Тетка медленно стругала имбирный корень в чашку, я же сидел у ее ног, словно паж с эскуриальского манускрипта. Больше сидеть было не на чем — кухонные стулья Гокас вынес в сарай, чтобы поменять вконец истлевшую обивку, да там и бросил.
— Эти люди были должны ему деньги или, наоборот, хотели получить долг с него, я так и не поняла толком, — прошептала тетка. — Бывший сторож явно не хотел поддерживать разговор, даже пытался сделать вид, что меня не узнал. Глядя с моста вниз, на бурлящую воду, я подумала, что тело Зеппо разорвалось в ней на тысячу мелких кусочков, и еще я думала, что это не такая уж плохая смерть. Та, что ожидает меня, гораздо грубее и незатейливее.
Мудак, мудак. Почему я не мог найти десяти минут, чтобы позвонить ей, набрав номер под барной стойкой вишневого дерева — так я звонил китаисту в Эстонию, в аспирантское общежитие, где его долго и звучно выкликали соседи на этаже. Когда же тетка позвонила мне сама, я говорил коротко и безучастно — торопился на свидание в кладовке, где, раскинувшись на дерюжных мешках из-под сахара, меня дожидалась голая, тяжелая, будто кистеперая рыба, напарница Чеся. В тот день я слышал теткин голос в последний раз. Однажды, перебрав коньяку, я рассказал об этом Лилиенталю, и он посмотрел на меня с удивлением:
— Натурально, пако, всегда бывает последний раз. Может быть, мы тоже говорим в последний раз и больше ты не увидишь ни меня, ни этого коньяка, ни стола, на который закинул ноги в заляпанных грязью ботинках. Ребенку ясно, что смерть связана с сегодняшним днем больше, чем со вчерашним или завтрашним: сегодня ты еще можешь умереть, а вчера уже нет.
— Зато я могу умереть завтра, — я отодвинул бутылку, уже показавшую дно.
— Что касается завтра, то, если ты умрешь даже ранним утром, это все равно будет твое сегодня. Поэтому нужно думать о смерти каждый день, с тем же ласковым автоматизмом, с которым медсестра переворачивает песочные часы, ставя тебе припарки, или как там эта штука называется? Елена ставила мне такие на грудь, когда я простудился, выкупавшись спьяну в запруде возле железнодорожного моста. Из нее вышла бы неплохая сиделка, если бы она выкинула из головы свободу для тибетцев и независимый Курдистан.
— Как ты представляешь себе смерть? — спросил я, не желая говорить о Елене.
— Смерть? — он довольно фыркнул. — Мне она представляется морем, поглощающим круизные корабли, землечерпалки, филиппинские банки и двухмачтовые суденышки для контрабанды, да все, что угодно, и создающим из них новое дно, чтобы те, кто поплывет по водам позднее, думали, что так оно и было всегда. Понимаешь, облик реальности конструируется произвольно, немцы называли это traumrealismus, бредовый реализм.
— То есть смерть — это то, что мы ясно видим, но не понимаем, как оно работает?