Другие барабаны
Шрифт:
Потом я подумал, что в сорок лет надо жить какой-то особой жизнью — без лишних телодвижений, без суеты и без выпивки. Когда мне стукнет сорок, подумал я, нужно будет превратиться в египетскую статуэтку: правым ухом слушать дыхание жизни, а левым — дыхание смерти. Нужно будет прогнать всех, кто мешает, и даже тех, кто не мешает, но и не слишком помогает. Всех, кто отнимает время, донимает своей пустотой, занимает деньги без отдачи, понимает слишком много, вынимает ножик из кармана и принимает меня за дурака. Всех отлучить и сохранять равновесие.
Оставив непомерные чаевые, мы вышли на улицу. Зоя пожелала взглянуть на здание моего факультета, судя по всему, нашего общежития ей не хватило. Стоило нам выйти за дверь, как вдоль аллеи подул крепкий ветер и уличный мусор закрутился мелкой завертью. На
— Ой нет, — сказала тетка, отступая обратно к дверям, — сейчас будет буря.
— Пошли быстрее, — я накинул куртку ей на плечи. — Тут всего два шага до гостиницы.
— Тогда побежали, — сказала тетка и взяла меня за руку. Мы побежали, и тут же пошел дождь.
Только подумай, Хани — пишу тебе про Тарту и ловлю себя на том, что пытаюсь описать город, в котором ты сама живешь, все время забываю, что ты читаешь мое письмо, сидя над чашкой кофе на какой-нибудь заснеженной улице Лосси.
Видела бы ты, что я теперь читаю! «Войну и мир» на португальском. На русском я эту махину ни разу не читал, но я тут многое делаю, чего раньше не делал. Второй день мучаюсь с французскими цитатами, заполняющими текст, будто черные семечки арбузную мякоть. Где еще, скажи на милость, читать такое, как не в камере с окном на кирпичный брандмауэр?
Странная, однако, у них система: заказов на книги не принимают, приносят то, что под руку попадется, как будто вынимая вслепую из огромной груды неразобранного наследства. Представляю себе эти заваленные макулатурой полки в каком-нибудь подвале и нарочного, развозящего заказы заключенных по этажам на проволочной тележке.
Дня два назад, когда меня объяла утренняя тоскливая хмарь и стены камеры стали сдвигаться, я потребовал охранника и сказал, что хочу помолиться, пусть меня отведут в тюремную часовню. Оказалось, что часовни в этой тюрьме нет, а также нет мечети (я спросил!) и синагоги (он сам сказал), нет даже молитвенного коврика. Это тебе, Костас, не Литовский замок у Крюкова канала с киотом из красного дерева, я про него когда-то читал в книге «Жизнь заключенных». Одним словом, это второстепенная тюрьма, где охранники меняются на удивление редко и похожи то на лавочников, то на статистов, за исключением того щеголя, что расхаживает с бильбоке, его зовут R'abano, то есть редиска, я переделал его в Редьку, разумеется.
У Редьки вечно полон рот мятных таблеток — из-за этого он смахивает на пациента психушки, прячущего лекарство за щекой. Глядя на него, я думаю, что люди, так сильно неуверенные в себе, как он, вынуждены совершать чертову уйму ненужных движений: щелкать зажигалкой, сосать пилюли, крутить в руках пенковую трубку или вот — носить с собой бильбоке. В детстве у меня самого был похожий шарик, няня называла его раскидай, он приятно пружинил и возвращался обратно в руку, гулять с ним было весело, будто со щенком на длинном поводке. Теперь я знаю, что такую же штуку во Франции давали в руку приговоренным к гильотине, чтобы они улыбнулись перед смертью.
В коридорах стоит мертвая тишина, не слышно даже шагов, как будто заключенным выдали музейные тапочки, а в питье добавляют пустырник или мяту — нигде и никогда я не спал так крепко и не видел таких театральных барочных снов в духе Кальдерона. И правда, сижу тут, как принц Фернандо, и думаю о la dama duende. А если повезет, обо мне вспоминает саламейский алькальд и вызывает на допрос, утешительно бессмысленный и дающий отдохнуть от серых сдвигающихся стен хотя бы на пару часов.
Я сижу тут тихо, не скандалю, не объявляю голодовок, делаю на стене зарубки — на всякий случай, если вдруг отберут компьютер — и пишу тебе длинное и, смею надеяться, не слишком тоскливое письмо. Хотя мог бы поступать, как тот русский офицер, о котором я читал в каких-то военных мемуарах: офицер аккуратно отмечал в дневнике каждый прошедший день, а рядом писал: опять ничего не произошло. Может, в глубине души я всегда этого хотел?
Сидеть тихо, писать, делать зарубки. Вылитый el pr'incipe constante.
Один
писатель, из тех, что, как и я, грешный, сбежали из своей страны, считал своим лучшим произведением написанный на пари рассказ из шести слов: For Sale: Baby shoes, never worn. Если бы меня спросили, что я сделал за свои тридцать четыре года, я бы сказал, что написал четыре десятка страниц и покрасил бассейн в Альгарве, больше мне сказать нечего.Слово «Лиссабон» звучит как «мутабор» и превращает меня из халифа в аиста, при этом сам я живу в гнезде мертвой коноплянки, читаю ее книги, доедаю ее варенье, нюхаю ее рубашки, храню ее пепел непогребенным. Гнездо я потерял, в этом нет сомнения, остались рубашки, книги и пепел. Когда я прочел долговые бумаги, присланные банком, то чуть не порвал их на мелкие клочки.
Этого не могло быть, это компьютерная ошибка, разве я не посылал им чеки каждый квартал, я пропустил всего месяца два-три, не больше! Вы не выплатили проценты в течение года, следовательно, если означенная сумма не будет погашена в срок, то дом переходит... Кому переходит? Хрустящие звенья цифр нацелили в меня свои пики, сомкнувшись ливонской «свиньей»: с тех пор прошло пять лет, и все пять лет я слушал, как чудской лед трещит и проваливается под моими ногами.
Смешливая коноплянка подвела меня, сама того не желая, так уж сгустились наши с ней обстоятельства. Я видел дату на завещании — когда оно составлялось, тетке и в голову не приходило, что она потратит две сотни тысяч на докторов и умрет после второй операции. Она думала, что успеет все уладить. К тому же Зоя вовсе не собиралась оставлять мне дом, мое имя появилось в бумагах в один из последних дней, вернее — не имя, а прозвище, а почему это случилось, я так до сих пор и не понял.
Ты знаешь, Хани, чем дальше я углубляюсь в этот лес, тем темнее в глазах: еще шесть недель назад я был уверен, что выкручусь с долгами, даже бутылку арманьяка на радостях купил. Я пришел тогда в банк, чтобы поговорить с парнем, который занимался моим делом, и — на мое счастье — парень оказался покладистым, улыбчивым англосаксом.
— Не все так плохо. Найдите десять процентов от суммы долга, — сказал он, утешая мой слух британским приглушенным клекотом, — мы сможем оформить частичный возврат, и вас оставят в покое. Самое малое — на один квартал, а то и на полгода, если будете аккуратно платить проценты. Сейчас у всех трудные времена, и банк должен поддерживать свою репутацию, — он кивнул на рекламный постер, висевший напротив стола. Банк заботится о вас, как дядюшка, будьте и вы хорошим племянником.
Знал бы он, какой я паршивый племянник. Я предал свою тетку дважды, нет, трижды. Я не приехал навестить ее в клинике, я ублажал себя под одеялом, глядя на ее фотографию, я прочел письма своего дяди, копался в его бумагах, вскрыл его тайник, а напоследок ограбил сестру, расточив ее законное наследство. Я на редкость бесстыжая птица, какой там халиф-аист — серая городская сорока с полным клювом ворованных побрякушек.
Я закрываю глаза, прислоняясь к бетонной стене, и вижу, как Зоя садится в кровати, спиной ко мне, закидывает руки за голову, чтобы найти запутавшуюся в волосах шпильку, которая колет ее в шею. Зимний свет пробирается в комнату через узкую полоску между шторами, и я понимаю, что уже часов девять, не меньше. А в двенадцать мне нужно забирать документы и сдавать ключи коменданту общежития. Начинается мое последнее утро в Тарту, и я этому рад.
— Я уже забыла, как это бывает на севере, — говорит Зоя, — с небес сыплется снег, а за шиворот почему-то капает дождь. Хорошо, что ты захватил для меня свитер, Косточка.
Я не говорю ей, что нес его из чистки, это мой единственный приличный свитер, приходится то и дело сдавать его в pesumaja. На белой шерсти сверкает свежее кофейное пятно, недаром мы пили кофе в темноте, не вставая с постели, она замечает пятно и снимает свитер через голову. Какое-то время я вижу ее правую грудь, всю в темных веснушках, как перепелиное яичко, и слышу, как цитрины, похожие на зерна великанской пшеницы, глухо стукаются друг о друга, когда она поворачивает голову. Цитрины я бы тоже украл и глазом не моргнул.