Две жизни
Шрифт:
— Надоел горох. Люди хотят нормально есть...
— Да, но вы же знаете, на базе пусто... Пойдемте к рабочим.
Размашисто, уверенно он идет к палатке рабочих. На голове у него пыжиковая с длинными ушами шапка. Он уже успел обзавестись ею.
— В чем дело, товарищи? — залезая в палатку, спросил он.
— Да все в том же, в еде, — ответил Перваков. — Тут надо разобраться, до каких пор будет такое положение. Если временно, то мы...
— Надо не дискутировать, а работать. Как ваша фамилия?
— Моя фамилия Перваков.
— Вот, товарищ Перваков, надо не дискутировать, а работать. Нам поставлены жесткие
— Это за что же вы его увольняете? — поднялся Афонька.
— Так, вы тоже уволены. Кто еще?
Наступило тяжелое молчание. Ясно было, что Градов испугал людей. Чем? Им вроде бояться нечего. Ну, сели бы в лодки и уехали. Но было что-то такое в словах и тоне Градова, что как бы предостерегало и в то же время сулило большую неприятность тому, кто не послушается начальника участка.
— Так. Нет?.. Ну вот и прекрасно. Идите на работу, и, заверяю вас, через неделю будут и продукты и обмундирование, — сказал Градов и, нагнувшись, вышел из палатки.
— Слушайте, — как только он отошел на порядочное расстояние, остановил его Мозгалевский, — почему вы так разговариваете с людьми? И Перваков и Афанасий — замечательные рабочие! Но дело не в этом. Как вы можете так себя держать, вы, советский инженер?
— Спокойнее, спокойнее. Вы начинаете горячиться и не думаете, что говорите. У вас начинает дрожать голос, но не оттого, что у вас больное сердце. Нет, оно у вас мягкое. А это очень плохо, когда у руководителя мягкое сердце. Вы, наверное, плачете в кино, когда видите сентиментальные штучки?
— Слушайте, я коммунист...
— Нет, это уж вы меня слушайте. Да, видимо, вы стары. Вы не умеете руководить. Не умеете держать дисциплину. Будь вы помоложе, я бы с вами иначе говорил, но ваши седины заставляют меня замолчать и откланяться.
— К черту вашу заботу о моей старости. Да и не стар я!
— Стары, стары, — с нажимом сказал Градов. — Будь вы помоложе, не допустили бы такого развала дисциплины. Но не будем больше спорить. До свидания. Если что, я буду на базе. Приезжайте...
Мозгалевский в ответ на это только затрясся и ничего не ответил, ушел в палатку.
Немного спустя к ней подошли Перваков и Афонька.
— Олег Александрович, выйдите на минутку, — попросил Перваков. И, когда Мозгалевский вышел, сказал: — Что ж, собрались мы, давайте расчет, коли уж так...
— Какой расчет? Я вас не увольнял. Расчет! Или вы на самом деле хотите вниз?
— Да нет, зачем же... — ответил Афонька.
Пока время уходило на все эти проволочки, геологи потихоньку двигались и вот нагнали нас. Встреча произошла на трассе.
— Алеша! — крикнула Тася.
Я и не ожидал ее увидеть, думая, что она уехала. Ведь Мозгалевский же дал предписание Зырянову. Она бежит ко мне.
— Здравствуй, Алеша! — Глаза ее сияют, смеются. Она в ватнике, в штанах, заправленных в сапоги, в косынке. — Что ты так на меня смотришь?
— Я думал, ты уехала.
— Нет, я здесь! Как хорошо, что мы вас догнали.
Я смотрю на нее и замечаю то, чего не видел раньше. У нее пухлые губы, особенно верхняя, такая добродушная, вздутая. У, нее высокая грудь. Маленькая, но высокая. Она смотрит на меня, улыбается. «Но ведь есть же Ирина? — думаю я, и тут же отвечаю себе: — Ирина — мечта.
Несбыточная мечта, а тут...»— Что ты так на меня смотришь, Алеша? — тихо спрашивает она.
— Просто давно не видел, — медленно отвечаю я.
— Ты рад меня видеть?
— Да, — говорю я, и мне становится почему-то легко. Я тоже улыбаюсь.
— И я рада...
Вечереет. Мы идем домой. Молчим. Я чувствую на своих губах какую-то блуждающую улыбку от внутренней неловкости и чего-то грешного. Поднимается луна, и чем она выше, тем белее, и вот уже она как снег на вершинах сопок. От деревьев падают толстые тени, они пересекаются, и лес кажется глухим, непроходимым. Все больше появляется звезд. Синие, красные, зеленые, белые сигналы шлет нам Полярная звезда. Опустила к краю земли ковш Большая Медведица. Как циклоп, смотрит оранжевым глазом Марс. Поднимается ветер. Он тревожно шумит в вершинах деревьев.
— Алеша?
— Что, Тася?
— Подожди, Алеша... Ты так быстро идешь... Я устала.
Она повернулась ко мне. Я беру ее за руку, и она тут же прижимается. Но я ухожу. Я не хочу того, что может случиться. Любовь в моем представлении — совсем иное. Это когда от восторга дышать нечем, когда, не думая ни о чем, во имя любимой бросишься в пропасть, когда готов стоять на коленях и молиться на свою любовь! А тут? Нет, это ни ей, ни мне не нужно.
— Алеша!
Я не остановился.
— Алеша! — Она бежит ко мне, дергает за руку. — Ты разве не слышишь — я тебя зову. Мне страшно...
Я останавливаюсь.
— Алеша...
Она смотрит мне в лицо. Смотрю и я и вижу в каждом ее глазу по маленькой белой луне. Луны плывут в черном океане глаз. И они кажутся мне уже белыми яхтами, уносящими меня в далекое, неведомое.
Я поцеловал ее. Взял за руку и повел, как маленькую девочку, к зимовке. Я ничего не испытывал — ни радости, ни торжества, ни гордости, ни унижения, ни пустоты. Было немного грустно, будто с любимого дерева облетела листва. Хорошо, что Тася молчала. Так было легче.
В зимовке горят свечи, топится печь. Согнувшись над столом, сидит Мозгалевский, читает письмо от Костомарова.
— «Ни в коем случае не идите по подножию Канго. Идти косогором», — читает он, только на мгновение оторвавшись от письма, чтобы посмотреть на меня. Его взгляд пристален, но я делаю вид, что не замечаю этого, и придвигаю к себе миску с гороховой кашей.
Тася что-то весело мурлычет себе под нос, устраивая постель рядом с постелью Ирины. Если можно говорить о каком-то удовлетворении после того, что произошло, то я доволен тем, что она ведет себя так, будто между нами ничего и нет. И я постепенно успокаиваюсь. Потому что то, что произошло, мне мешает. Без поцелуя я жил легче. Жил просто, легко.
Холодный сухой ветер жжет лицо. По Элгуни сплошняком идет шуга, трется о забереги. Шуршит. По небу быстро уходят на юг облака. От воды стынут руки, стягивает лицо.
— Бррр! — вздрагиваю я и бегу в палатку. Но не успел еще вытереть лицо, как откидывается полог и в проеме дверей показывается курносое лицо Шуренки.
— Сверху два бата идут, — говорит она.
С полотенцем в руке я выбегаю из палатки. А к заберегам уже пристает первый бат, и из него выпрыгивает человек в черной борчатке и финской шапке.