Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Это был я, Арти!
Шрифт:

Та первая зима была замечательной. Я помню её хорошо. Помню свой первый в жизни снег. Он был лёгкий и пушистый. Он спускался с неба медленно, словно нехотя. Он даже и не спускался, а будто висел в морозном воздухе, кружился живыми белыми мухами. Мишка ловил снежинки раскрытой к небу ладошкой, а я подпрыгивал и хватал их ртом. Они были такими лёгкими и невесомыми, что совсем не ощущались на языке, хотя я точно знал, что они там были. Ловить снежинки у меня получалось хорошо, и мне это нравилось.

Ещё мне нравилось зарывать нос в снежный пух сугробов. Снег щекотал мне ноздри, и я чихал. Мишка смеялся от этого в голос, и тогда я чихал уже просто так, нарочно, чтобы Мишке было весело. Мне нравилось бегать по сугробам, катать санки с Мишкой по двору. Он всё время подгонял меня, чтобы я бежал быстрее, а когда я делал

слишком резкий вираж, санки накренялись, и мальчишка валился в снег. Он лежал на спине, весь белый и счастливый, а я подбегал и слизывал снежинки с его раскрасневшегося на морозе лица. Он отталкивал меня, но при этом громко визжал и смеялся.

А мороз был совсем не злой, нам совершенно не было холодно. Только лапы немного подмерзали. На них, между подушечками, налипали плотные комочки снега, которые превращались в маленькие льдинки. Я очень любил их потом неспешно выгрызать и вылизывать.

Это были замечательные дни. Правда, вот таких, с пушистым снегом, дней было совсем немного. Намного чаще была слякоть. Снега либо не было вовсе, либо был он мокрый, тяжелый и противный. С неба сыпало непонятно чем, похожим на вымоченную крупу, лапы месили мерзкую снежную кашу, временами скользя по льду, прикрытому лживыми лужами. В такие дни мы приходили домой промокшие насквозь. Аркадий Борисович морщился и говорил, что когда я мокрый, во всей квартире воняет псиной. Не только в нашей комнате, а во всей квартире. Маме становилось неловко, она сразу смущалась и начинала робко за меня извиняться. А я не мог понять, что такого в запахе мокрой шерсти. Это же так естественно! Не то, что соседский одеколон – вот уж действительно мерзость. Резкий, до боли в носу, противный и отталкивающий. А ещё ненастоящий, искусственный. Аркадий Борисович брызгался им каждый день, и как нарочно, не у себя в комнате, а в общем коридоре, надолго отравляя воздух во всей квартире. Я лишь в дождь и слякоть пах мокрой шерстью, а он одеколоном – каждый день. И ни разу за это перед Мамой не извинился. А Мама извинялась каждый раз, хотя ей и извиняться то было не за что. Кроме одного раза, когда действительно было за что.

Мы в тот раз промокли с Мишкой основательно, до нитки. Ещё и в грязь вляпались по дороге домой. Не нарочно, так получилось. Мы ввалились в квартиру в тот самый момент, когда Аркадий Борисович собирался уходить в театр. Он стоял у зеркала в коридоре, весь отутюженный, лоснящийся, почти блестящий, и как раз брызгался своим отвратительным вонючим одеколоном.

– Фу, вы опять мокрые, – брезгливо глянул Аркадий Борисович на Мишку и меня. – Ну и вонь!

Он демонстративно зажал нос пальцами, делая вид, что дышать в нашем присутствии совершенно невозможно.

– Извините, Аркадий Борисович, – тут же засуетилась Мама.

– Это невыносимо! – продолжал возмущаться Аркадий Борисович, несмотря на мамины извинения. А потом он сделал то, чего ему делать ну никак не стоило. Он несколько раз пшикнул на меня из своего флакона этой невыносимой отравой.

Ой зря! Знай он наперёд, к чему это приведёт, наверняка предпочёл бы этого не делать. Но он пшикнул. И я среагировал так, как среагировала бы любая собака, ощутившая на своей шерсти что-нибудь неприятное и противоестественное. Я её стряхнул. Так, как умеют только собаки. Основательно. С упоением. От кончика носа до кончика хвоста. Не без удовольствия взглянув на ошалевшего соседа, я с удивлением отметил, как много, оказывается, может скапливаться воды и грязи на шерсти обычной среднестатистической овчарки. Гораздо больше, чем способен впитать парадно-выходной костюм Аркадия Борисовича. Хватило ещё и на всего Мишку, и даже на стены, двери и полы нашего общего коридора. Мишка покатился со смеха, Мама обречённо закрыла глаза ладонью, а у Аркадия Борисовича от неожиданности и возмущения перехватило дыхание. Он на несколько секунд замер, ловя воздух ртом, словно вынутая из воды рыба. Руки его, продолжавшие сжимать флакон с одеколоном, так и застыли в воздухе.

– Это… это.. это бе-бе-безобразие! – только и сумел, заикаясь, выдавить из себя Аркадий Борисович, и тут же скрылся в своей комнате. В театр сосед в тот вечер так и не попал. Я был подобным исходом удовлетворён, Аркадий Борисович, похоже, расстроен. Мама пыталась постучаться к соседу в комнату, предлагала постирать и выгладить испачканную одежду, но Аркадий Борисович её так и не

впустил, предпочитая ненавидеть меня из-за закрытой двери.

Потом зима закончилась. На улице стало тепло и зелено. У Мишки начались каникулы. Каникулы – это когда с утра никуда не надо. И в обед никуда не надо. И вообще целый день можно никуда не спешить. Мы с Мишкой днями напролёт пропадали на улице или бездельничали дома, если шёл дождь. Казалось, весь мир пах счастьем. Пока не наступил тот день.

***

В тот день я впервые услышал слово «война». Нет, не правда. Я слышал это слово и раньше, когда в клубе рассказывали о подвигах Бурана в Испании и Финляндии. Но тогда оно звучало совсем по-другому. Оно было интересным и совсем не страшным. Оно было не про нас. А в тот день это слово пришло к нам домой. Мы все были дома, даже Хозяин. Был как раз такой день, когда с самого утра все дома. Обычно такие дни самые лучшие, потому что мы проводим их все вместе, вместе ходим гулять, иногда даже ездим в лес или на речку. Но в тот день мы были дома, и к нам пришло это слово. Его принесла Мария Фёдоровна. Она зашла в квартиру, и я сразу почувствовал, что что-то не так, что случилось что-то непоправимое, что в воздухе появился запах тревоги и напряжённости. Горький и терпкий запах, от которого хочется выть в голос.

Я встретил Марию Фёдоровну в коридоре у двери, но она не улыбнулась мне как обычно, не назвала моё имя на журчащем языке, лишь машинально и как-то рассеянно провела ладонью по голове и прошла к нам в комнату.

– Верочка, Серёжа… война! – тихо и надрывно сказала она и вдруг заплакала.

– Господи! – выдохнула Мама.

Хозяин ничего не сказал. Только запах тревоги в воздухе стал гуще. И я понял, что источает его то слово, которое произнесла Мария Фёдоровна. Война! Тогда я ещё не знал, что с этим словом нам теперь предстоит жить каждый день. С ним же многим предстоит умирать. Но тогда я очень удивился тому, что Мария Фёдоровна заплакала. Она сидела на стуле в нашей комнате, закрыв лицо руками. Плечи её содрогались, спина, обычно прямая и осанистая, стала вдруг обвисшей и сгорбленной. Откуда мне тогда было знать, что у Марии Фёдоровны с войной свои счёты? Она знала её в лицо, знала её беззубую с гнильцой ухмылку, её длинные костлявые руки с когтистыми скрюченными пальцами. Предыдущая война сделала её вдовой, забрала самого главного в её жизни человека. Теперь она возвращалась снова, и ей нужны были новые жертвы. Много новых жертв.

– Не плачь, пожалуйста, не надо! – я хотел, очень хотел сказать ей это на человеческом языке. Но я не умел. Всё, что я мог – лишь подойти к Марии Фёдоровне и уткнуться головой в её колени. Я смотрел на неё снизу вверх и всё повторял и повторял по своему, по-собачьи: «Пожалуйста, не плачь. Мне тоже от этого становится плохо». Но она поняла, она как-то поняла.

– Хорошо, хорошо, Арти. Я больше не буду, – всё ещё всхлипывая, сказала она и положила мне на голову свою руку.

Хозяин подал ей платок. Мария Фёдоровна без слов благодарно кивнула в ответ, вытерла глаза, ещё раз почесала меня за ухом и тихонько ушла к себе.

В тот день было по-особенному напряжённо тихо. Каждый закрылся в себе. Каждый думал о своём, но все знали, что думают об одном и том же. Война! Запах тревоги не улетучивался. Казалось, он входил в стены, в мебель, в каждую вещь нашей квартиры, чтобы остаться там навсегда. Что-то необратимо менялось вокруг, будто в тот самый день и в тот самый миг, когда Мария Фёдоровна принесла это слово в наш дом, мир разделился на «до» и «после». В этом мире «после» я никак не мог найти себе места. Я бродил по квартире, не понимая, что происходит. Я шёл от Хозяина к Маме, от Мамы к Мишке, от Мишки опять к Хозяину. Но они меня словно не замечали. Меня гладили их руки, но руки были не их – в них не было ни ласки, ни тепла, ни любви. Только задумчивая отстранённость.

Мама тихонько поглядывала на Хозяина. Она чего-то боялась. Чего-то, что ещё не случилось, но может случиться. И то, случится это что-то или нет, зависело только от Хозяина, от того, какое решение он примет. А Хозяин был напряжён. Он сосредоточенно о чём-то думал. Когда он машинально, не глядя, поглаживал мою голову, его руки пахли сомнением. А Мамины – страхом и надеждой, надеждой, что ничего не случится, что сомнения Хозяина разрешатся таким образом, что ничего плохого не случится. И оба пахли тревогой.

Поделиться с друзьями: