Евпраксия
Шрифт:
— Ничего изменить просто невозможно.
— Я вас возлюбила лишь как ближнего моего.
— Я вас тоже. Исключительно так.
— Вы меня успокоили.
— Вы должны были это знать.
— Я теперь спокойна.
— Это самое главное. Завтра предстоит трудный день.
— Надо хоть немного соснуть.
— Постарайтесь выспаться, — пожелал ей священник.
— Вряд ли, вряд ли. Впечатления переполняют меня. Лишь бы задремать на полчасика.
— Я желаю вам добрых сновидений.
— Да, и вам.
— До свиданья, сестра Варвара.
— До свидания, ваше высокопреподобие.
— Завтра
— Надо выдержать его с честью.
А оставшись одна, Евпраксия расплакалась. Жалобно, беззвучно. И необъяснимо. Просто о себе, о своей утраченной жизни, о чудовищной невозможности что-либо исправить.
Утро было солнечным, ясным, но достаточно зябким. По булыжникам шуршали жёлтые листья. Кутаясь в плащи, Адельгейда, Герман и Удальрих появились на улочке и направились к центру города, где стояла церковь Святого Гвидо. Здесь, по распоряжению Генриха III, находилась рака с нетленными мощами. А за церковью, за другой улочкой, начиналась площадь Шпейерского собора — он вознёсся к небу мощными квадратными островерхими башнями, полукруглым куполом, красными кирпичными стенами и высокими узкими окнами с витражами. Тёмные резные ворота были открыты, а внутри различались красный алтарь и горящие свечи.
Удальрих сказал:
— Надо зайти к Эйнхарду за ключами от часовни. Он их носит сам и всегда даёт крайне неохотно.
— Вот мерзавец, — выругался Герман вполголоса.
— Вы со мной не ходите, пусть пока не знает о вашем приезде, — предложил фон Эйхштед.
— Ладно, подождём вас на улице.
Сели на лавочку возле дерева, всю усыпанную опавшей листвой. Евпраксия спросила:
— Как изволили почивать, ваше высокопреосвященство?
— Хорошо, спасибо.
— Я зато не сомкнула глаз.
— Неужели?
— Всё воспоминания, размышления... тени на потолке... Даже побоялась задуть свечу.
— Ах ты Господи! Постучали бы ко мне, посидели бы вместе.
— И помыслить такого не могла: для чего будить невинно спящего человека?
— Я развеял бы ваши страхи.
— Мне самой надо научиться подавлять их.
— Получается?
— Так себе.
Он взглянул с усмешкой:
— Вы боитесь меня немножко, да?
— В глубине души.
— И напрасно.
— Будущее покажет.
Появился старый рыцарь с ключами. Помотав головой, посетовал:
— Патер не в настроении. Видимо, опять расшалилась печень.
— Желчный человек?
— О, ещё какой!
— Ну, тогда понятно...
Все втроём направились к маленькой часовне, что располагалась в саду, в нескольких минутах ходьбы от собора: проступала из-за деревьев чёрной обгоревшей свечой — вместо фитиля чёрный крест. Удальрих повернул ключ в замке. И прошёл первым внутрь.
Ксюша переступила порог, чувствуя, как бьётся сердце. Постепенно её глаза освоились в полумраке. Посреди помещения на массивном столе возвышался гроб, покрытый белой материей с красным крестом посреди.
«Крест! — подумала Опракса. — Генрих не признавал его, а теперь им накрыт. Крест его настиг и поверг. Крест сильнее. Никому не уйти от собственного Креста». Опустилась на колени и беззвучно прочла молитву.
Эйхштед возжёг несколько свечей, и часовня наполнилась жёлтым светом — тёплым, осенним, как это утро.
Герман задал вопрос:
— Гроб не заколочен?
Рыцарь
помотал головой:— Нет, открыт.
— Можно посмотреть на лицо императора?
У бедняжки Евпраксии вырвалось:
— Я прошу — не надо! Я не вынесу, сил не хватит!
Но священник настаивал:
— Вы должны. Не бойтесь. Вам потом самой станет легче.
Удальрих заметил:
— Он довольно хорошо сохранился. Страшного не будет. — И сказал святому отцу: — Поднимайте покрывало с того конца. Сложим пополам.
Крышку сняли. Евпраксия продолжала стоять на коленях, опустив голову, не решаясь оторвать взгляд от пола. Между тем Герман произнёс:
— О, Святая Мария, тлен и вправду не коснулся его чела!
Эйхштед подтвердил:
— Значит, Небо его простило. Это добрый знак.
Кёльнский архиепископ наклонился к Опраксе:
— Обопритесь на руку. Ну, смелее, смелее. Господи, да вы вся дрожите! Успокойтесь, милая, с нами Провидение.
Женщина держала глаза закрытыми. Чуть заметно шевельнулись ресницы, веки поднялись. Бывшая императрица с ужасом взглянула на мертвеца. И внезапно оцепенела.
Он действительно лежал, точно спящий. Умиротворённый. Только кожа высохла и приобрела коричневатый оттенок. Губы были сжаты. Волосы покоились ровно. А неяркий свет скрадывал детали.
Евпраксия сделала шаг вперёд. Еле слышно проговорила по-русски:
— Вот и слава Богу... Я теперь спокойна... Генрих, я приехала. Попросить прощения. Осенить крестом... Все невзгоды забыты. Впереди у нас только вечность. Наша, наша вечность! — И, нагнувшись, поцеловала императора в лоб.
Герман тоже поцеловал, но скрещённые руки. И сказал негромко:
— Я клянусь вам, ваше величество: что бы ни было, доведу дело до конца. Если надо, отправлюсь в Рим, к Папе, но добьюсь разрешения на ваше захоронение. Справедливость восторжествует.
— Да, тогда и самим умереть не страшно, — отозвался рыцарь.
Так они стояли у открытого гроба, думая об одном, но каждый по-своему.
Неожиданно за спинами услышали голос:
— Что здесь происходит? Кто вы такие? Как вы смеете?!
Обернувшись, они увидели невысокого скрюченного человечка с загнутым книзу носом и ввалившимися щеками. Он казался большим покойником, чем лежащий в гробу монарх. Опираясь на палку, незнакомец подметал сутаной полы.
Удальрих ответил:
— Ваше преосвященство, я позволил себе... Потому что это её величество императрица Адельгейда и его высокопреосвященство Герман Кёльнский... — А потом обратился к своим друзьям: — Разрешите представить вам его преосвященство Эйнхарда Шпейерского...
Местный епископ несколько смягчился, но особой радости не выказал. Отозвался с упрёком:
— Вечно вы, Эйхштед, всё запутаете. Почему не пришли ко мне сразу? Для чего скрывали от меня наших знатных гостей?
Тот признался с прямотой истого служаки:
— Были опасения, что от вас не поступит санкции на открытие гроба.
— Справедливые опасения. Закрывайте, закрывайте его! Не тревожьте праха. Надо проявлять деликатность.
— Деликатность?! — не выдержала Опракса. — Вы, святой отец, говорите о деликатности? А извлечь из склепа похороненное тело — это деликатно? И держать его более года на столе в неосвященной часовне — деликатно? По-христиански?