Философия футуриста. Романы и заумные драмы
Шрифт:
Лаврентий, неотступно следуя за солдатами и пробившись к поезду, следил за происходившим, околдованный и посрамленный. Он вспоминал о своем господстве в деревнях, о приемах в сельских управлениях и думал, сколь это ничтожно в сравнении с триумфом Аркадия. Что собой представлял офицер? Обыкновенного нечистоплотного хама, каковы и все остальные. И такого же женоподобного труса, каким им быть полагается. А вот достаточно было Аркадию поручить дело, легкое и постыдное, как его превознесли до небес. И, порешив, что капитану не избегнуть пули, Лаврентий с грустью упрекнул себя, что руководим завистью.
До чего развратили его последние месяцы. Еще недавно он не задумался бы выхватить пистолет и уложить капитана. А теперь возражал себе, что нет, не время, надо беречься, главное впереди и так далее. Прежде Лаврентий мог только действовать или, положим, рассуждать. Теперь же ему доставляло удовольствие заниматься созерцанием,
Поэтому, ничего не предприняв, он пролез в поезд вместе с несколькими любопытными, не желавшими упускать отряда из виду, и отбыл совместно с зобатыми на родину. Без всякого волнения смотрел он, как на станциях встречали Аркадия власти, духовенство и опять женщины. В вагоне разговоры солдат вертелись вокруг одного и того же скучного вопроса, с кем удастся выспаться в деревне и что горские девушки, хотя телом отменны, но давать не умеют и лежат, словно трупы. “Мертвая красота”, – добавил, с видом знатока, рассказчик.
Но, когда поутру из окна видны стали убеленные цепи, а в лицо пахнуло смолой и свежестью, Лаврентий очнулся от двойного сна. Он не мог уже дождаться первого полустанка, хотя и не ближайшего к родной деревне, чтобы покинуть отряд и приступить к делу; и, воспользовавшись тем, что поезд, ввиду починки пути, замедлил ход, Лаврентий приказал зобатым слезать и последовал за ними. Смущение надсмотрщика и рабочих, когда из воинского поезда выскочил разбойник и потребовал запрягать, было достаточно велико, и они не решились хотя бы медлить. Вскочив на подводу, Лаврентий, под гиканье зобатых, погнал, стоя, четверку перепуганных лошадей к ближайшему поселению, каковое миновал не останавливаясь, задавив нескольких щенят и всполошив птицу. После пяти часов отвратительной тряски, когда окрестности из плоских начали делаться горбатыми, горы надвинулись, а ручьи зашумели. Лаврентий бросил загнанных лошадей в деревне, входившей уже в его владения. Но прием, ему там оказанный, настолько не вязался с обычаями и ожиданиями, что, сбитый с толку, он долго не мог решить, что предпринять. Его встретили знаками почтения, но холодно, почти враждебно. Вместо готовности он немедленно услышал упреки. “Карательный отряд? А как же могло быть иначе? Какого черта было тебе затевать нападение на полицейских. Пошалили бы и ушли. За свой счет убивать и разбойничать, пожалуйста, но подымать население, да еще устраивать засады, нет, это не дело. Дураки пильщики, что послушались. А теперь, зная, чем это кончится, не знают что и выдумать. Вот, поди, сам увидишь, отблагодарят”.
Восхищенному Лаврентию казалось, что только придет, подымет брови и… А во второй раз не с кем было, даже за рогом водки, поделиться впечатлениями, вынесенными из города, и рассказать об изъятии ценностей… Не подымалась рука кинуть горсть золота насупившимся и дрожавшим за свои шкуры землякам.
И вдруг он вознегодовал: “Хладнокровно переносить, когда стражники являются насильничать и бесчестить?
Пошалили? А сколько бы детей родилось весной, ни на отцов, ни на матерей не похожих. Лучше подохнуть, чем терпеть это. Горцы мы или нет? Были когда-нибудь рабами? Платили когда-нибудь подати? Вот, решили нас призывать к повинности, а явился ли кто к набору? Я сам дезертир. А теперь хуже баб. Еще не померев, уже стали глиной”.
Но Лаврентий не стрелял, никого не бил, даже не стучал кулаками. Потребовал мулов для себя и зобатых. С напускной важностью постоял на пороге, ожидая, когда подведут, вскочил в седло, обойдясь без стремени, и, ничего не добавив, затрусил.
В деревне с лесопилкой он оказался, опередив отряд, ибо конница Аркадия потратила немало времени на грабеж и поджоги соседних деревень. Соотечественники встретили Лаврентия так, что самые худшие опасения оказались радужными. На площади, перед управлением и кабаками, стояло население с белыми флагами и ждало смерти. Когда появился Лаврентий, раздались свистки, угрозы, ругань. Мулы были окружены толпой, решившей покончить дело самосудом. Зобатые схватились за оружие, готовые защищаться, и ждали только знака от Лаврентия.
Но Лаврентий, точно не видя и не слыша, что происходит вокруг, смотрел, приподняв голову, на откос за кладбищем, подымавшийся к лесу, и так пристально, что руки ближайших к нему сельчан опустились, а головы повернулись в направлении откоса, за ближайшими последовали следующие, крики утихли и вся площадь, окаменев, созерцала великое чудо.
Из лесу спускался к деревне белоснежный архангел, огненные волосы которого, обвивая крылья и воздетые руки и падая до колен, заслоняли небо. Тишину пронзили трубные зовы архангела, и от зовов заскрипела и расступилась чаща, и стадо медведей вышло к кладбищу. Но, проводив архангела, медведи остановились у ограды, уселись на лапы и запросили милостыню. Архангел же,
пронесшись над могилами брата Мокия и каменотеса Луки, направился к площади.Еще далекий, но явственный топот ему ответствовал: капитана Аркадия конница обрушивалась на провинившуюся деревню…
Лаврентий, соскочив с мула, бросился к Ивлите и подхватил рыдающую, готовую пасть от изнеможения. Не оборачиваясь, прижав драгоценнейшую к груди, миновал кладбище и на плечах улепетывающих медведей ворвался в лес.
А следом за похитителем – крестьянство.
12
В лесу, куда солдаты сперва не осмеливались проникнуть, Лаврентий и Ивлита просуществовали пять суток, хотя, начиная со второго дня, Аркадий, установив на возвышенности пулеметы, рачительно поливал из них листву и ютиться под ветками было уже небезопасно. Но когда, разозленный пребыванием в обезлюдевшей деревне, где его встретили только индюшки и воробьи, Аркадий повелел поджечь леса, пришлось самыми дикими тропами уйти в ледяную область и, одолев ее, спуститься и устроиться на жительство в одной из пещер, видимо некогда принадлежавших козлоногому, но теперь не посещаемых пастухами даже. Разглядывая рисунки зверей и ловцов, многочисленные на стенах пещеры, Ивлита видела в людях заступников, а в хищных – недругов будущего ребенка.
Кромешные обстоятельства последней недели улетучились, как пришли, и, обо всем позабыв, погруженная в нарастающую любовь, проводила Ивлита дни, шаря в песке, покрывавшем пол пещеры, и находя с любопытством осколки кремневых орудий и кости. Жалко все-таки, что под руками у нее не было одной из отцовских книг, где помещены нужные сведения о назначении осколков и родах костей. Однако это ей не мешало разбираться в находках и читать Лаврентию лекции по истории человечества.
Дневной свет в пещеру не проникал, но Ивлита не ошибалась, определяя приход ночи. В этот час пропадал пыл к раскопкам и тянуло, лежа и заложив руки за голову, следить за движениями освещенного костром живота. Кто это, сын или дочь?
Но мысль о поле младенца вызывала в памяти историю ивлитиной жизни, и сколь Ивлита ни была счастлива, что ее жизнь сложилась так, а не иначе, предпочитала в бывшее не углубляться, переходила к думам о Лаврентии, звала его к себе, если был там. Иногда спрашивала себя: почему он противоположен жизни? Разве он смерть? Нет, ведь этот ребенок его. А смерть плодотворна ли? И подобным рассуждениям, которые казались переливанием из пустого в порожнее, не было конца. Ведь все неважно, лишь бы дотянуть до заветного часа.
Но чем более насыщалось материнством ее естество, тем естество резче раздваивалось, так как росла и любовь к Лаврентию. Нет, нельзя было применять количественную мерку там, где непрерывно менялось качество. Действительно, Ивлита вспоминала дни, когда она наблюдала за Лаврентием с родительской кровли. Тогда его присутствие, смывая с Ивлиты накипь прошлого, одаряло ее высшими чувствами, разверзло ей глаза на природу, преобразило слух, обернуло ее самое из девушки в обломок природный. А потом от богатств в день, когда Лаврентий ее унес к себе, ничего не осталось, кроме грязного закута, боли в теле, досады и горечи. Но не помогло ли Ивлите отупение пережить бурю, смерть отца и надругательство Ионы. И вот теперь, поднявшись в пещеры, Ивлита совершила двойное восхождение. Природа вновь обрела для нее язык, и снова напевала Ивлита часами песни кретинов. Но на этот раз, ни так ни иначе, не была больше зрителем, нет, стала участником круговорота, и дни и ночи, погоды и ветер не только шествовали перед ней. Нет, подобно солнцу совершала ежедневную строительную работу, подобно реке пробегала великолепный путь, чтобы впасть в рождество. Когда, лежа на траве у пещер, глядела, <как> собирали мед с клевера и горечавок пчелы, нагуливали красоту красавицы, созидали вселенную муравьи, сознавала: узы роднят ее с окружающим и ничего нет в мире чужого ей и враждебного.
Внимательной стала к самой себе, пристальней к миру. Шагая, Ивлита избегала тревожить почву и камни и мешать их назначению. Когда ястреб проносился над ней, желала ему достигнуть цели. В первое пришествие природа была понятна, но бессмысленна. Ныне все обрело место и смысл.
Поэтому Ивлита знала теперь, что в мире нет беспорядка и все заключено в совершенный строй. И что бы ни случилось, ничто из совершенного сего строя никогда не выходит и выйти не может.
Беспорядки, тревога, опасения – все ушло, растаяло без следа, сменившись ненарушимым покоем. Когда слышалась стрельба, занимались пожары, Лаврентий приходил взволнованный, один или в сопровождении галдящих горцев, все было незначительным, или значительным, поскольку важен шум водопада, крик совы или стон начинающего дряхлеть дерева. И Ивлита уже не бежала мыслей, спокойно думала и об отце, и об Ионе, и о убийствах Лаврентия. И ее любовь к Лаврентию также была спокойной любовью.