Флорентийская чародейка
Шрифт:
— Поберегись, Скорпион, — произнес турецкий вельможа на чистом флорентийском наречии, и дальше Чева услышал свои собственные слова: — Потому как ежели кто-то не глядит мне прямо в глаза, то я вырываю у него печень и скармливаю ее рыбам.
Чева попытался подняться с колен и стал судорожно хвататься за меч, но обнаружил, что неизвестно почему ни он, ни его люди не в состоянии встать.
— Правда, в настоящий момент глаза у тебя как раз на уровне моего члена, — без улыбки закончил Аргалья.
Главный кондотьер Дориа, стоя на террасе, позировал живописцу Бронзино. Он желал предстать перед потомками в обличье Нептуна. В руке у него был трезубец, борода волнами спускалась на его обнаженный торс, остальные же части тела были представлены в их первозданном состоянии. Вдруг, к своему величайшему неудовольствию, он заметил, что с пристани к нему поднимается группа вооруженных
— Напрасно думаете, что я сдамся кучке негодяев и их шлюхам! — заревел он, одной рукой хватаясь за меч и размахивая трезубцем в другой. — Еще посмотрим, кому из вас удастся уйти отсюда живым!
В эту минуту чародейка Кара-Кёз и ее рабыня откинули капюшоны, и Дориа внезапно залился краской стыда.
Он попятился, судорожно ища штаны, но женщины не обратили ни малейшего внимания на его наготу, что показалось адмиралу еще более унизительным.
— Мальчик, которого вы обрекли на смерть, вернулся за своей долей, — произнесла Кара-Кёз. Она говорила на безукоризненном итальянском, хотя Дориа видел, что перед ним не итальянка. Перед ним была женщина, за которую не жалко жизнь отдать. Королева, достойная поклонения. Рабыня, похожая на нее как две капли воды и разве что самую малость уступавшая своей госпоже красотою и изяществом, тоже была восхитительна.
Думать о битве в присутствии этих двух удивительных созданий было немыслимо. Почтенный Дориа, кое-как завернувшись в плащ, стоял перед ними, приоткрыв рот, — ни дать ни взять бог морей, обомлевший при виде выходящих из воды прелестных нимф.
— Он вернулся принцем, как и обещал себе когда-то, в ореоле славы и богатства. Он готов позабыть о мести, так что вы можете не опасаться за свою жизнь, — продолжала Кара-Кёз. — Однако за отказ от мести и за свою верную службу он ждет от вас награды.
— Какого рода?
— Ему нужна ваша дружба и поддержка, хороший обед и личное сопровождение.
— В каком направлении? Куда он собирается с этой шайкой головорезов?
— Дом моряку всего дороже, — вмешался турок Аргалья. — Дом всего дороже солдату. Я посмотрел мир, я сыт по горло пролитой кровью, я накопил богатства. Теперь я желаю одного — покоя.
— Вижу, ты так и не повзрослел, — отозвался Андpea. — Все еще думаешь, что после долгих странствий ты дома обретешь покой.
III
16
Можно было подумать, что все бедняки города возомнили себя кардиналами…
Можно было подумать, что все бедняки города возомнили себя кардиналами. Высшее духовенство еще заседало за закрытыми дверями Сикстинской капеллы, а флорентийцы уже вовсю праздновали избрание нового Папы из семейства Медичи. Кругом жгли праздничные костры. Весь город заволокло дымом, как при большом пожаре, и путешественник, на закате дня приближающийся к городу со стороны моря, — наш путешественник — легко мог бы предположить нечто трагическое. Прищур глаз, бледность лица и длинные черные волосы придавали ему вид экзотический. Никто бы не признал в нем человека родом из этих мест. Скорее он напоминал самурая, — возможно, потомка того самого самурая сомнительной репутации с острова Кюсю, которому удалось разбить наголову войско тогдашнего правителя Китая, Хубилай-хана. У странника еще оставалось достаточно времени, чтобы придержать коня и, подняв руку властным жестом — жестом командующего, привыкшего к безусловному повиновению, — остановить остальных и принять решение. Аргалья этого не сделал, о чем не раз вспоминал в последующие месяцы.
Праздничные костры зажгли задолго до того, как было оглашено решение кардиналов, но предчувствие не обмануло флорентийцев. В ту ночь следующим Папой был избран кардинал Джованни де Медичи. Лев Десятый, как его теперь именовали, властвовал в Риме, а его брат, герцог Джулиано, получил в свое распоряжение Флоренцию. «Знал бы я, что эти псы Медичи снова возьмут верх, то лучше бы остался в Генуе, присоединился снова к Дориа и бороздил бы с ним вместе морские воды, пока все не встало бы на свои места, — признался Аргалья, когда они свиделись с Макиа. — Но если честно, мне хотелось показать ее всем нашим».
— Любовь делает мужчину дураком, — заметил Акбар. — Показать лицо возлюбленной всему миру — первый шаг к тому, чтобы ее потерять.
—
Никто не приказывал Кара-Кёз ходить с открытым лицом, — ответил Могор. — Это было ее собственное решение. Ее и Зеркальца.Император промолчал. Место и время утратили для него всякое значение: наполовину он уже был влюблен.
На закате дня сорокачетырехлетний Никколо Макиа сидел за столом таверны в Перкуссине. Он играл в карты. Его партнерами были мельник Фрозино Уно, мясник Габбурра и хозяин таверны Веттори. Все они привычно и беззлобно осыпали друг друга проклятиями, стараясь при этом не особо задевать хозяина, хотя тот сидел за тем же щербатым столом, пил такое же дешевое вино и так же смачно ругался, обзывая их вошками, когда в помещение вломился известный сквернослов и бездельник — дровосек Гальоффо. С вытаращенными глазами, хватая ртом воздух и бессмысленно жестикулируя, он проговорил:
— Так меня и перетак, если вру! Четыре великана скачут сюда! И все при оружии!
Никколо, с картами в руках, поднялся из-за стола.
— Ну, друзья, считайте, я уже мертвец, — сказал он. — Видно, герцог Джулиано решил все-таки со мной разделаться. Спасибо вам за приятно проведенные здесь часы, это помогло мне прочистить заплесневевшие мозги, а теперь я вынужден вас покинуть, чтобы попрощаться с женой.
Гальоффо, согнувшись вдвое, все еще никак не мог отдышаться, но, держась за бока, выдавил из себя:
— Нет, господин. Оно, может, и не так. На них не нашенские одежки, господин. Это гребаные чужаки, господин. Может, из долбаной Лигурии, а может, откуда и подальше, чтоб им сдохнуть. И с ними женщины, господин, не нашенские женщины, ведьмы, не иначе, потому как разок глянешь, и тут же трясун на тебя нападет, до того их трахнуть охота. Чтоб мне провалиться на этом месте, я не вру, господин.
«Хорошие они, — подумал Макиа. — Но только таких немного. В основном все флорентийцы — предатели. Это они предали республику и позволили вернуться к власти Медичи». Это им служил он как убежденный республиканец, как главный секретарь Второй канцелярии, как дипломат, как создатель флорентийской милиции, а они предали его. После падения республики, после того как сместили гонфалоньера [49] Пьера Содерини, Макиа тоже был уволен. Четырнадцать лет преданного служения показали, что народ в грош не ставит верность. Люди — дураки, когда дело касается власти. Они допустили, чтобы его бросили в тюремные застенки, в пыточную камеру. Они доказали, что не заслуживают республики. Им нужен кулак, им нужен деспот. Быть может, они везде такие, за исключением, конечно, горстки деревенских простаков, с которыми он пил и играл в триктрак, да горстки друзей, таких, например, как Агостино Веспуччи. Хвала Господу, его не подвергли пыткам. Он слабый, под пытками он признался бы в чем угодно, и они все равно убили бы его, если бы он сам не скончался во время экзекуции. Но Аго был им не нужен, Аго был его подчиненным. Они жаждали его крови.
49
Гонфалонъер (от итал. gonfalon — знамя) — титул высших магистратов в средневековых итальянских городах-государствах.
Они не стоили его уважения. Простые деревенские люди были достойными людьми, но в общей массе народ заслуживал своих кумиров, своих обожаемых тиранов — герцогов и принцев. Перенесенные муки излечили его от остатков веры в народ. Там, под землей, в безымянных застенках безымянные люди творили немыслимые вещи с телами других людей, и у этих тел тоже не было имен, потому что имя там не имело значения. Значение имела только боль — боль и признание вины, за которым следовала смерть. Те люди желали ему смерти, а может, им было просто все равно, выживет он или сдохнет. В городе, где было явлено всему миру торжество идей гуманизма — ценности личности и свободы человеческого духа, — оказались неспособны оценить его заслуги и показали всем, что в гробу они видали его свободу духа и неприкосновенность тела. Четырнадцать лет он прослужил им верой и правдой, но им было плевать на ценность ему одному принадлежавшей жизни, они попрали его священное право на жизнь. Они неспособны ни любить, ни судить справедливо и потому ничтожны. Для него народ перестал существовать. Чернь не стоит того, чтобы о ней печься, для черни важны и нужны лишь тираны. Любовь народа — чепуха, а следовательно, и испытывать к нему любовь — великая глупость. Любви нет, это фикция. Есть только Власть.