Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Год Барана. Макамы
Шрифт:

Через день Пяк-сэнсеным вернулся из Ташкента с нужным лекарством, завязанным в носовой платок. Похвалился, что достал по большому блату, через научные связи. Развязав платок, протянул Тельману.

Тельман стал принимать, пообещав хранить это в военной тайне. Владислав Тимофеевич освободил его на время от пения, но на сами спевки сказал ходить. После спевок справлялся о самочувствии, подводил к лампочке и заглядывал в рот.

Результат не заставил ждать. Через несколько дней утром Тельман проснулся и горлом почувствовал возвращение голоса. “Пусть всегда будет солнце, пусть всегда будет небо!” — запел он, выскакивая в огромных отцовских трусах во двор, под кудахтанье испуганных кур...

“...Пусть всегда будет мама, пусть всегда буду я!” — пел он через две недели перед комиссией. Правда,

не так хорошо, как всегда, да и остальной хор... Перед выступлением их долго мариновали в холодном фойе, кого-то ждали, кто-то выходил и спрашивал: “Ну что, может, этих корейцев уже отпустим?”. “Мы никуда не уйдем! — Стучал палочкой Владислав Тимофеевич, — я до горкома дойду!” Наконец, как великую милость, разрешили спеть. Спели после всего этого понятно как. А “Артеком” и не пахло.

Владислав Тимофеевич привез из города еще одну помятую почетную грамоту. Встретившись со взглядом Тельмана, сказал: “Главное — это искусство. Только искусство! Все собрались? Начали...”

Ма-мэ-ми-мо-му-у-у!..

— Что он вам скормил? — смотрел на него Москвич.

— Не помню. Что-то антигормональное. Сильное средство. Задерживает половое созревание. Вплоть до бесплодия, в отдельных случаях.

— И это был как раз ваш случай?

— Не только мой. Он еще парочку солистов таким же образом полечил. Когда некем заменить было или просто хотел их в хоре притормозить. Всплывать начало позже, когда ребятам уже по восемнадцать—двадцать, а голосок еще детский, ну и там, в трусах, все еще как у мальчиков. Да и тогда никто про хор не подумал, в то время тем, что в трусах, мало интересовались, не то, что сейчас. Его солист один заложил, когда меня уже в хоре не было. Плохо таблетки спрятал, родители нашли: что? откуда? Дело быстро замяли, Владислав Тимофеевич уже одной ногой в могиле стоял, беззубым ртом: “Только ради искусства!” Но кое-что всплыть успело. Что лаборатория, в которой Пяк-сэнсеным во Владивостоке работал, занималась как раз разработкой гормональных вакцин, опыты на детях тоже проводили, пытались идеального советского человека создать. Это я уже в перестройку где-то читал.

Улыбнулся.

— А вообще не жалею. Даже когда узнал, чего он меня своим хором лишил. Замечательный хор был, если честно сказать. Почти профессиональный. Ходил туда, как на праздник.

— Я помню этот хор, у нас на каком-то слете он пел, — сказал Москвич. — Вышли корейские ребята и запели “Пропала собака”, в президиуме не знали, куда деться, а в зале вообще истерика, сидят, давятся...

— Да, помню. Говорили Владиславу Тимофеевичу, лучше эту песню в репертуар не брать, все знают, что корейцы из собак кядя готовят, будет неверное понимание. Только ему что говори, что молчи. Песня ему очень нравилась, и Шаинского обожал. Я тогда уже в Ташкенте на журфаке учился, но, когда свободен, всегда домой, в основном из-за хора.

— Все еще в детском хоре пели?

— Не солистом, конечно. Но пел. Выглядел я как школьник; Владислав Тимофеевич меня назад поставит, новичкам на подкрепление. А когда голос все-таки немного погрубел, это на курсе третьем уже, после хлопка, Владислав Тимофеевич поручил мне фальцетом петь. Хорошо получалось, что интересно. Даже когда уже в “Молодежке” работал, нет-нет, да и загляну на огонек, попою от души. Песни все те же пели, что при мне, ну, две-три новые, в духе времени, а так... Кроме меня еще пара была таких же “детей”, Цой Олег и еще. Мы себя в шутку называли “В бой идут одни старики”, фильм, помните, был. Только когда усы решил отращивать, тут уже пришлось с детством расстаться. Этих усов Пяк-сэнсеным мне так и не смог простить. Еще бы, говорит, годик попел, в “Артек” бы с нами съездил, маячит перспектива. Я говорю: Владислав Тимофеевич, куда мне “Артек”, мне уже тут некоторые ребята в сыновья годятся. Хотя, конечно, очень хотел разок в “Артеке” побывать, попеть около костра. Но усы мне были необходимы для работы, чтобы чуть-чуть солиднее выглядеть, а то куда ни сунешься, все как с юнкором обращаются. Усы так и не выросли до нужного размера. Ерунда выросла. Все под ноль сбрил, в итоге. Пришлось прибегнуть к сигарете, хотя бы голос немного в соответствие с паспортными данными привести. Но это уже когда я из “Молодежки” из-за этой статьи ушел...

Он написал статью о кобонди. Откровенно и правдиво описал условия работы сезонных рабочих-корейцев,

выезжавших в другие земли сеять лук и собиравших рекордные урожаи. Обрисовал, как живут эти труженики в своих “балаганах”, из досок и рубероида, и каких достигают впечатляющих результатов. Написал о том, как в конце сезона только ленивый не вымогает у них “благодарность”.

Проблемы кобонди он знал не понаслышке. Из колхоза многие стали выезжать. Тельман, вооружившись блокнотом и не забыв журналистское удостоверение, задушевно поговорил тогда в форме интервью со многими. И с теми, которые вернулись, и с теми “ласточками”, которые только собирались в дальнюю дорожку. И удостоверением махать не понадобилось: молодого Тельмана Кима знали, и как сына известного луковода, и благодаря пению в хоре, и по некоторым актуальным статьям. Кобонди не таились, делились проблемами и раздумьями.

Хорошая получилась статья; за нее и выгнали. Тираж, который еще не успели распространить, изъяли; редактору за близорукость — строгача, а сам Ким вылетел из редакции, как мотылек из костра, с обожженными крылышками... Чтобы, покружившись в потемках, снова спикировать к огню. Его еще в детстве мать с бабочкой сравнивала и просила быть серьезнее, почтительнее к людям. Он обещал...

Так он поработал в нескольких изданиях.

Везде его ценили за скромность, исполнительность, знание узбекского. И везде старались избавиться от него после публикации очередного материала... Потому что сразу после публикации атмосфера в редакции сгущалась, телефон вскипал, гремели грома; под ледяными струями из редакции выносили главреда с обугленной лысиной; следом, волоча остатки опаленных крыл, брел Ким...

“Привет, диссидент!” — окликали его коллеги в кафешке возле Дома печати, где он вечно сидел с остывшим чайником, перебирая исписанные листы, вычеркивая карандашом, дописывая.

“Как делишки, как детишки? — Подсаживались к нему за столик, смахивали насыпавшую сверху чинарную листву. — Что новенького накатал?”

“Такое дело... Впритык к собору, ну, на Госпитальном, морг перенесли. Запахи, все такое. Верующие недовольны. А сверху на их жалобы чихают. Вот, материал сделал...”

“Не пройдет”.

“Думаешь? Я постарался объективно”.

“Тем более”.

Ким чесал голову карандашом:

“Отец попросил, отцу отказать не могу, до сих пор в эту церковь иногда ходит”.

“А у тебя что, отец... православный? Православный кореец?”

Ким кивал, вытряхивал из чайника последние капли и снова погружался в свои манускрипты.

Да, Виссарион Григорьевич Ким, опершись, почти повиснув на руке кого-нибудь из детей или внуков, продолжал раз в месяц бывать в соборе. Иногда его сопровождал Тельман. Тихо водил отца, как ребенка, от иконы к иконе, помогал зажечь и пристроить свечу, поддерживал, когда тот тянулся своими сухими, как луковая шелуха, губами к иконе. Отец молчал; только один раз, приложившись к иконе с молодым улыбчивым святым, почти детской внешности, пригнул к ней Тельмана:

“Это — твой... покровитель, Пантелеимон. Тебя Пантелеимоном крестили. Мать... Мать упросила тогда, чтобы тебя Тельманом в документе написали. Неверующая она, веру свою в том поезде потеряла... В аду будет... боюсь”.

Тельман склонился к иконе. Почувствовал губами стекло... Молчаливая семейная жизнь родителей, с юбилеем которой они, дети, поздравляли их не так давно, с вином и поклонами, теперь увиделась им по-другому. Тишина между ними, тишина понимания, нарушаемого лишь отцовским кашлем и хозяйскими шорохами матери, оказалась тишиной бесконечной удаленности друг от друга, когда два человека молчат оттого, что знают, что не услышат друг друга, что пропасть между ними не закидать и не залить никакими словами…

Мать, кстати, вскоре умерла. Тельман надел белую рубашку в знак траура.

А статью о морге возле церкви напечатали. И морг оттуда вскоре убрали. А Кима не только не лишили премии, не уволили, но даже привели на планерке в пример.

Началась перестройка.

У журналистов пооткрывались рты, из некоторых пошло даже что-то вроде пены. И Ким со своими материалами несколько потускнел на фоне своих более правдолюбивых коллег. Теперь его иногда даже журили на планерке, что пишет он недостаточно остро, а уж он-то мог бы!.. “Я стараюсь объективно, — отвечал Ким. — Не нужно объективно, нужно смело!”. Он пытался возражать, даже спорить. Дело закончилось очередным увольнением. Самым печальным.

Поделиться с друзьями: