Год на севере
Шрифт:
В конце февраля полярная архангельская зима начинает заметно умерять свои холода, которые в конце января и в начале февраля едва выносимы. В феврале зима сдает, кротеет,говоря меткими поморскими выражениями. Перестают игратьв северном краю неба сполохи(полярные сияния); северо-восточный ветер, сменяющий горные, чаще нагоняет густые туманы, покрывающие сплошным, непроницаемым пластом все прибрежье. Хотя оно все еще засыпано глубокими, в рост человека, снегами, тем не менее привычному уху помора слышатся подчас учащенные, вдвое зловещие крики воронов, чующих свой скорый отлет в глубь окрестных карельских и дальних финляндских болот. Снег на берегах и на лугах еще сверкает своим поразительно ярким, едва выносимым для непривычного глаза
— В Крещенье, на водосвятье, и потом целый день крепкий севертянул: надо быть, по старым памятям, морскому промыслу хорошим; тоже опять и звезды — низко, у самого моря шибко горят и играют. Чистый Понедельник весну хорошую посулил: выпала на тот день такая светлая да благодатная погодка, что и бояться, стало быть, нечего. Все таково хорошо показует, самого заставь сделать-то этак — не сделаешь!..
Вот что бывает дальше на всем протяжении Поморья, начиная от городка Онеги и оканчивая последними деревнями дальней Кандалакшской губы — Княжой и Кандалакшей. Во всяком почти селении найдется по одному, нередко по три и даже более богачей, у которых ведется туго набитая киса с деньгами, неразлучная с ними страсть к приобретению еще больших сумм и, наконец, исконный (у иных еще прадедовский) обычай обряжать покрут, то есть нанимать работников для промысла трески и палтусины на дальнем Мурманском берегу океана. За работниками дело не стоит: всегда тут же, подле, дом-о-дом в той же деревне, живут целые семьи недостаточных мужиков, у которых нужда отняла возможность действовать самостоятельно, по себе, а, с другой стороны, природа наградила крепким здоровьем и силами, не отказавши, в то же время, ни в терпении, ни в смелости. Привычка приспособила небогатых поморов к тому, чтобы целые полгода не видать семьи и часто даже не получать от нее никаких вестей, а короткое и близкое знакомство с морем отучило и от жаркой печи и от теплых полатей. Помору в избе и тесно, и душно, если только он в силах и если еще не изломали его вконец житейские нужды и трудные ломовые работы. Богач - припасай деньги и свою добрую волю, а бедняк - наемщик не заставит просить и кланяться.
Он придет около Евдокей в избу богателя, встанет у дверей, поклонится на тябло, да сам же и отдаст поясной поклон хозяину:
— Что, батюшко, Евстигней Парамоныч, ладишь нонеча туды-то?
Проситель махнет головой и рукой в угол.
— Знамое дело. Ну, да как и не ладить? Ни одной, почесть, весны, как жив, не запомню, чтобы не обряжал покрутов. Сам вот подряжаю на двадцатую, да и батюшка-покойничек тем же пробавлялся...
— Знаем доподлинно и эту причину. Так и нонеча, выходит, надумал?
— От других не отстану!
— Так, Евстигней Парамоныч, так, и как же, коли не так.
Проситель, оглядывая шапку свою с разных сторон, перекладывает ее из руки в руку и, того и гляди, запустит правую руку за затылок.
— Беру ребят нонешную весну на два стана, — продолжает хозяин.
— Так, Евстигней Парамоныч, так: и это хорошее дело!.. Стало быть, тебе покручеников — то много же надо?
— По глаголу твоему. Вестимо, больше, чем позапрошлый год.
— Я-то не лишний буду?
— Имел, имел, Степанушко, и тебя в предмете: милости просим! Обряжайся с Богом!
Степанушко опять кланяется в пояс и опять оглядывает свою хохлатую шапку со всех сторон:
—
Ты это как, Евстигней Парамоныч, меня-то... в какие?— Да по-старому, думаю, по-сёгодушному.
— Не обидно ли будет опять-то в наживочники?
— Это уж твое дело, святой человек: на твой кладу разум. Сам смекай!
Проситель учащенно завертел шапкой и весь зарделся: озадачили его последние слова богателя.
«Ишь ведь ты прорва какая! Не ладно вышло-то больно — на уме-то не так сложилось: ребятам нахвастал, что в коршики возьмет меня Евстигней-то Парамоныч», — раздумывал проситель, по временам искоса поглядывая на хозяина.
— В коршики-то кого берешь? — говорил он уже вслух.
— Аль ты надумал?
— Больно бы ладно; отчего нет?
— Да не управишься, ведь тяжело, свыку надо много.
В ответ на это проситель только улыбнулся и насмешливо посмотрел на хозяина.
— Обряды-то все мурманские знать надо: где тебе сеть опустить, где стоит тебе корга, в кое время рыба шибче идет, все надо, — продолжает хозяин.
Но и этим словам проситель улыбнулся, и только 6оязнь рассердить хозяина и таким путем испортить все дело помешала ему прихвастнуть о себе: «что и мы-де с твое-то знаем, тоже, не первый год идем на Мурман-от, а богат вон ты — так и ежовист, ни с какой де тебя стороны не ухватишь».
— Не обидь, — говорил он уже вслух, — вечные за тебя Богу молельщики: возьми в коршики-то!..
— В коршики, сказал, не возьму; есть уж. До коршиков-то тебе надо еще раз пяток съездить туда, да тогда уж разве. А то как тебе довериться! И ребята, пожалуй, с тобой не пойдут: им надо по знати, а ты еще и весельщиком не стаивал,
— Вели: состоим! Нам это дело в примету: у тебя вот, на пятую вёшну иду!
— Не, Степан, остань ты — остань: и не обижай ты меня по-пустому.
— Да хоть парнишку мово вели взять с собой?
— Парнишку бери, парнишко не тягость, пущай привыкает, хорошо ведь это.
— Хорошо-то хорошо, Евстигней Парамоныч, что говорить!
— Ведь в зуйкиберешь: чтобы кашу варил да потроха прибирал?
— Да уж, известно, не в коршики. Ты, Евстигней Парамоныч, не дашь ли теперича мне хоть маленечко?
— Чего же это?
— Денег бы маленечко дал — вечные бы Богу молельщики. А то, вишь, дома-то оставить нечего: измаются!
— Денег отчего не дать: мы за этим добром не стоим — много его у нас, для ча не дать денег? Сколько же тебе надо?
— Да, вишь, бабам на лето, сколько положишь: твоя власть во всем, а мы тут, выходит, ни в чем непричинны…
— Бабам скажи, чтобы зашли, когда им тамо надо будет, — а тебе вот на перву пору полтинничек.
Полтинник этот — так называемый запивнойи заручный — не пойдет в общий счет при осеннем раскладе заработков промысловых. Вот почему проситель не настаивал больше и тотчас же ушел, заручившись главным, т. е. хозяином. Просьба в кормщики сказалась так, спроста, с кончика языка соскочила без умыслу, как выражаются они же сами и как бывает часто со всяким поваженным человеком, когда ему придет вдруг ни с того ни с сего просить и еще и еще, хотя и так уже сыт и удовлетворен, что называется по горло. В кормщики поступают всегда испытанные, искусившиеся в своем деле ходоки: новичкам тут не место. Хорошие кормщики все наперечет в Поморье; их знают все хозяева и не заставляют приходить к себе кланяться. Скорее хозяин ходит за ними, просит и поблажает.
— Скоро, Еремушка, Евдокеи, — говорит хозяин вкрадчиво-льстивым голосом.
— То-то, кажись, скоро, Евстигней Парамоныч; вороны уж больно шибко кричат. Вечор, слышь, выпить захотел, сунулся, ан карман-от хоть вывороти, словно тут Мамай войной ходил: ничего не осталось...
Хозяин улыбается и милостиво и ласково, столько же приучившийся слышать почти во всяком ответе весельчака-кормщика шутку, столько же и поблажающий ему, как человеку дорогому и нужному:
— Собираешься ли?
— Куда это?
— А на Мурман-от?
— Чего мне собираться-то? На то хозяева, сказа но, на свете живут, чтобы покруты собирать, а наше дело известное: дело боярское! Чего собираться-то мне? Брюхо вон только с собой-то прихвачу, да зубы еще, нешто, ну... язык тоже, и будет с меня на лето-то!..
— К кому же идти надумал, Еремушко?
— Да кто даст больше. Нам, известно, у того хорошо, где с тебя работы меньше спрашивают, да рому дают больше!
— А ко мне пойдешь?
— И к тебе пойду, коли вот — свершёны *больше 25 рублев положишь... на серебро выходит, да теперь дашь на выпивку полтора целковых — не в счет.