Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

— Однако приходят к нам молиться; однако у мощей преподобного исцеляются даже, — пробормотал монашек, робея.

— Исцеляются! — в негодовании воскликнул Сергей Матвеевич. — Знаем мы эти исцеления! Истеричных там разных или эпилептиков, может быть, и можно этаким монастырским способом исцелить, а что вы поделаете со всеми прочими? Да еще и неизвестно, надо ли кого из недужных-то исцелять. Умный немец[1278] сказал: падающего подтолкни. И в самом деле, на что нам калека. Пусть себе погибает… Не правда ли, Александр Николаевич?

Я смотрел на Любовь Петровну и ответил как-то невпопад, но Сергею Матвеевичу

было все равно. Ему самому хотелось говорить.

— Наша монашествующая Церковь, — кричал он, — в рабском состоянии. Монахи — или обманщики-тунеядцы, или изуверы. И все историческое православие судьбу свою связало с ветхою государственностью…

Последние выражения как-то задели меня. Конечно, много правды было в словах Сергея Матвеевича, но неделю тому назад он с таким же пафосом кричал о том, что наша интеллигенция «ожидовела» и что она ничего не понимает в православии, и я чувствовал, что Сергей Матвеевич ничего и никого не любит, и в этом вся суть.

Тогда я сказал:

— Когда вы, Сергей Матвеевич, рассуждаете о Церкви, все как будто бы справедливо и мудро, только нельзя понять, чего вы хотите. Церковь не рассуждениями создалась и не рассуждениями можно ее изменить. Церковь созидалась святыми, чудесами, молитвами… Церковь, как дерево, растет, питаясь земною влагою и живым солнцем. Мысли потом приходят, а сначала поет сердце… В стенах Церкви много порочных и слабых людей, но разве оттого хуже стали дивные творения Ефрема Сирина[1279] или «Отче наш» перестало быть молитвой Господней?

— Так, так, — пробормотал монашек, краснея. — Вы как раз мою мысль изволили выразить….

— Вот видите, — вскричал Сергей Матвеевич. — Вы — монах, наставник наш, стало быть, а не можете даже как следует мысли ваши выражать. Все вы монахи такие…

И опять как будто бы прав был красноречивый Сергей Матвеевич, но мне, признаюсь, симпатичнее был застенчивый монашек, не умевший складно говорить.

— Люба! — сказала строго Антонина Петровна. — Ты мне обещала помочь… Так пойдем сейчас…

Хорошо. Сейчас? Пойдем, пожалуй…

Они ушли, а через полчаса вернулась на террасу одна Антонина Петровна. В это время Сергей Матвеевич бранил уже не монахов и не правительство, а наших либералов…

— Вот у нас почитают Павла Петровича, которого губернатор выслал, — кричал он, размахивая руками. — А позвольте вас спросить, что хорошего сделал этот вольнодумец. То, что он не жалел денег на школы и на все прочее, это еще ровно ничего не доказывает. И по-моему, если правду говорить прямо, он больше зла наделал, чем добра. Школа! Школа! А какая школа? Учителя — недоучки, нахватавшиеся полунауки, учат ребят ерунде. Везде трафарет, банальность и пошлость в конце концов. Все эти либералы воображают, что полумерами можно чем-нибудь помочь. Вздор, вздор и вздор!

— Послушать вас, Сергей Матвеевич, — улыбнулся я, — можно подумать, что вы радикал и революционер.

— Вовсе нет, — воскликнул он тотчас же, не замечая моей иронии. — Я терпеть не могу этих так называемых эсдеков и эсеров. Невежественные хулиганы — вот кто они, эти революционеры. Во имя чего они грабят, жгут, убивают? Во имя чего? Им на все наплевать… Их вешают, но ведь и они вешают. Кто лучше? Ничтожные людишки и там и тут… Пауки в банке…

Он долго еще бранился, а бедный монашек (я так и не узнал,

почему он попал в тот день к Бережиным), сидел, потупив глаза, красный как рак.

Наконец мне надоело слушать брюзжание Сергея Матвеевича. Я пошел в сад, с тайной надеждой встретить там Любовь Петровну, но ее там не было. Я сел на старую скамейку под липою, спиною к дорожке, и стал смотреть на муравейник. Кто-то разрушил жестоко часть мудреной постройки, и вот теперь множество трудолюбивых работников хлопотали вокруг своего жилища. Я так увлекся наблюдением, что не заметил Антонины Петровны, которая подошла ко мне.

— Ненавижу муравьев, — сказала она, когда я поднял голову и наши глаза встретились. — Ненавижу муравьев…

— Почему?

— На людей похожи. Строят, строят, строят! А зачем? Плодятся, размножаются, умирают… И опять плодятся, и опять умирают… Зачем строят? Противно это…

Она подняла сухую ветку с дорожки и воткнула ее в муравейник.

— Я всегда муравейники разоряю.

— Ах, какая вы ненавистница, — сказал я. — Вот вы и Сергей Матвеевич читаете постоянно Евангелие, но в словах ваших я не чувствую любви. Вы никого не жалеете.

— А кого жалеть? И зачем?

Она сказала это тихо, почти с грустью.

— Вы рассуждаете, философствуете, Антонина Петровна, — сказал я, думая в это время о ее сестре. — Но мысли наши и философия всегда не равны жизни и творчеству. Ах, Антонина Петровна, мудрость молчалива, а в любви и вовсе нет слов. Мы должны смиренно отказаться от всяких отвлеченных истин, потому что они всегда мнимые истины. Надо полюбить жизнь непосредственно — милую, глупую, слепую жизнь с ее болью, влюбленностью и очарованием. Мы слишком нетерпеливы и стараемся предвосхитить какое-то знание добра и зла, а между тем у нас на это нет прав, потому что мы еще не предвосхитили смерти.

— Я не могу вам это объяснить, — пробормотал я, вставая. — Я не могу… Но я верю, что в искусстве, например, мы что-то угадываем такое…

Я совсем спутался.

— Вы, я вижу, влюблены. Вот и все, — насмешливо улыбнулась Антонина Петровна.

Я молчал. Так мы стояли над разоренною муравейною кучею. Я посмотрел прямо в злые, холодные и умные глаза этой не совсем обыкновенной женщины, которая — я чувствовал это — начинает меня ненавидеть. И она, как будто отвечая на мои мысли, проговорила внятно и брезгливо:

— Вы мне не нравитесь, Александр Николаевич.

V

Я уехал от Бережиных, не прощаясь с Сергеем Матвеевичем, и Любовь Петровна так и не вышла ко мне. Садясь в лодку, я думал о том, что больше я не увижу Любови Петровны никогда, и от этой мысли у меня кружилась голова.

«С Бережиными все кончено, — думал я. — И как странно, что до сих пор я бывал у них. Что общего у меня с ними? Они холодные, самолюбивые гордецы. Они умничают, философствуют, но в сущности они боятся смерти, изнемогают от страха и не могут ни на что решиться. У них есть какая-то своя правда. И, быть может, они более достойные, умные и чистые люди, чем многие обыватели наши, и я первый хуже них, конечно, в тысячу раз, но нам трудно понять друг друга, потому что я художник, и каждый цветок для меня чудо, каждый взгляд девушки событие, а они спешат растоптать все цветы и осмеять все улыбки».

Поделиться с друзьями: