Годы странствий
Шрифт:
— Се бо Эммануил грехи наши на кресте пригвозди, — запела Наташа, поднимая руки кверху. Но нельзя было разобрать, что поет Наташа: так шумела пьяная компания и гремел автомобиль.
— Я тебя на свадьбу позову, — кричала Наташа Позднякову, — будем, Сашка, с тобой пировать.
— Ну, ври еще. Какая там свадьба, — сказал мрачно какой-то молодой человек с пьяными и злыми тазами.
— А я тебя в темницу велю бросить, — сказала Наташа, — ты лучше молчи: сказала «свадьба», значит, свадьба.
Но молодой человек не унимался.
— Не ври. Не
— Я девка? — неистово закричала Наташа. — Я? Ах ты хам треклятый. Да я тебя. Да я тебя…
И Наташа с размаху ударила молодого человека по щеке.
Молодой человек, покачнувшись от удара, вскочил на ноги и схватил Наташу за волосы.
— Стой, — закричал он шоферу, — мы ее в часть сейчас. Стой.
— Оставьте ее. Оставьте, — упрашивал Поздняков, заступаясь за Наташу.
Но компания была на стороне молодого человека. Кто-то пронзительно кричал:
— Господин городовой! Пожалуйте сюда. Не угодно ли вам препроводить блудницу сию в участок.
Наташу пересадили на извозчика и повезли.
И там в участке, когда ее тяжело и мрачно били городовые, Наташа думала, что это самозванцы пришли отнимать у нее престол.
На другой день она уже называла себя Девой Марией, и ей казалось, что на ней струится голубая облачная одежда, как на Богоматери в церкви Успения.
… Вот она идет по кущам райским, и золотые птицы кивают ей, приветствуя. И мир ей подвластен — и звезды, и море.
— Цветы мои райские, — говорит Наташа, — цветы мои…
Полунощный свет[1211]
I
Воронье траурной стаей поднялось с берез, громко каркая. Закружились, падая, ржавые листья.
Пели певчие, глазея по сторонам: «Вечная память». Ставили крест на новую могилу.
Елена прочла надпись: «И мертвые восстанут…»[1212]
Припала к могиле, к милой слепой земле; положила белые хризантемы.
«Угасла жизнь, — думала, — а все так спокойно, так тихо, так непонятно. И радостная печаль во всем — и в листопаде этом, и в небе сентябрьском… Ах, жить хочу… Любить хочу. Пусть предсмертно, пусть».
— Елена, пойдем, — сказал отец.
И они пошли по деревянным мосткам мимо могил, мимо крестов, памятников, мимо забытых и незабвенных.
Жадно Елена читала иные надписи: «Любовь сильнее смерти», «Нет, ты не умер: ты спишь».
Ладаном пахло и осенними розами. И не верилось, что больно кому-то сейчас, что душит кого-то смерть. Прекрасна была осень в тихой любви своей.
Села Елена с отцом в извозчичью карету.
Он положил свою большую волосатую руку на ее тонкие пальцы и сказал тихо:
— Смерти не надо бояться, Елена. «Совершенная любовь изгоняет страх».[1213]
Елена закрыла глаза; не отнимала руки своей, слушала полудоверчиво.
— Тебе уже исполнилось восемнадцать лет, — продолжал отец. Но я худо тебя знаю. Я сам, конечно, виноват: после смерти мамы я почти не видел тебя. Но, милая Елена, будь ко мне снисходительна и помоги
мне: раз мы теперь будем жить вместе, надо получше узнать друг друга. Не правда ли?— Да, да, — сказала Елена, — надо получше узнать друг друга. И я право, отец, люблю тебя…
— Хорошо, Елена, хорошо. Я верю тебе. Но вот что я хочу. Твоя покойная тетя была добрым и приятным человеком, но одного я никогда не мог понять в ней: ее отношения к Богу, к церкви… Она не любила говорить на эти темы и, кажется, боялась думать об этом. Я не вмешивался в твое воспитание, Елена, и теперь, конечно, я не имею права посягать на твою свободу. Но как друг твой хотел бы знать, разделяешь ли ты ее настроение. Думаешь ли ты о Боге?
— Думаю, отец. Но у меня нет веры. И кажется мне, что нет спасения, что все мы заблудились в лабиринте. И темно вокруг. И выхода нет.
— Ты ошибаешься, Елена. Есть выход.
Елена широко открыла глаза и пристально посмотрела на отца. Что-то необыкновенное почудилось ей в лице его.
«Он знает что-то», — подумала она.
Ей стало жутко от близости этого старика, родного и непонятного. Она отняла у него свою руку. И он замолчал. Тихо сидел в своем углу, поблескивая глазами.
Звонили московские колокола ко всенощной. И Елена представила себе, как идут вереницей чуждые ей люди к этим древним алтарям. Кому-то молятся эти люди. Во что-то верят. А город опутан телефонной проволокой, вокруг кипит жестокая и злая борьба за жизнь; торопливо бегут трамваи… И как-то странно, что среди суеты еще крепко стоят алтари эти.
Вот и Николаевский вокзал. Степан и Марфуша дожидаются с вещами. Степан, как всегда, важен и почему-то говорит отцу «Ваше превосходительство».
Марфуша припала к плечу Елены и плачет. Пахнет от Марфуши новым ситцем и баней. Елена растрогана. Ей жутко, что уже не вернется она в московскую квартиру, не увидит тетушки…
Отец уходит в мужское отделение. С Еленой в купе едут две дамы, и Елена чувствует себя неловко: не привыкла она ездить по железной дороге.
Но вот звякнули буфера — и все поплыло назад в старую даль: начальник станции, Степан, Марфуша, заплаканная дама в трауре, столбы железнодорожные…
Пришел кондуктор готовить постель. Елена забралась наверх; с трудом разделась, задевая руками за сетку для вещей; легла — и сонное томление овладело ею; засыпая, слышала дамские голоса. Дама постарше говорила густым контральто:
— Ах, уж эта Москва. Не выношу я этой большой деревни. «Милочка! Милочка! У нас запросто. Мы — искренние; мы — сердечные». А по-моему, московская простота хуже воровства. Ей-Богу.
И приятное сопрано:
— Это правда. Что-то провинциальное в ней есть. Глупость какая-то.
Проснулась Елена в Любани. С трудом сообразила, что тетушка умерла, что она, Елена, едет в Петербург с отцом, что там ждет ее мачеха. Кто она, эта урожденная княжна Трубникова? И как странно, что она такая молоденькая — ей всего только двадцать лет — вышла замуж за пятидесятилетнего старика.