Горький среди нас
Шрифт:
Будьте здоровы, милый друг. Берегите себя. Жаль и очень жаль, что Вам не удалось приехать сюда. Но осенью увидимся? Жму руку.
А. Пешков.
3. VI. 25.
Ленинград (начало сентября 1925 г.).
Литейный, 33, кв. 13
Дорогой Алексей Максимович,
три месяца я прожил в Дорогобужских дебрях, изъездил на лошадях верст тысячу, исходил сотни верст пешком, переродился во многих зверей и человеков и только на днях вернулся в прежнее свое состояние: опять живу среди нелепых городских условий, от которых весною бежал, поджав хвост. Лето было очень хорошо — единственное, может быть, на всю жизнь, наполненное бодрым, крепким чувством, благостное, изобильное. Крестьяне для меня, как заграница, и жить среди них, с ними — как с заморскими чудовищами: что ни шаг — открытие. Приятель мой — Мих[аил] Погодин, внук историка, этнограф и археолог, — работая в тех местах, где
— Ты штой-то на мою хату смотрел?
— А так...
— А-а-а-а... А я думал, с ей чего неладно...
Ну, разве не заграница?!
Видел я необыкновенные вещи. Жил, например, в Болдином монастыре, единственном в России; где сохранились еще монахи, служащие в соборе, ведущие старый образ жизни — т[о] е[сть] принимающие странников, гостей, постящиеся, блюдущие устав. Всего их тринадцать человек, двенадцать из них — иеромонахи и только один — «певчий». Этот «певчий» — 18-летний паренек, пришел в монастырь, недавно крестьянин добрый и приятный малый; пришел он «по указанию божию», сделанному не раз в «видениях»; батька его бил, не пускал, он ушел и держится в монастыре твердо; с виду он очень здоров. Старики-монахи его любят. Это, пожалуй, из Карамазовых... Как уцелел монастырь? А он «в ведении Главмузея», он «исторический памятник», и старую шатровую церковку, построенную еще при Герасиме (в XVI веке) — основателе монастыря, вот уже третий год реставрирует Главнаука... Церковь, действительно, прекрасна.
Бывал я у колдунов, людей чудных и несчастных: мужики теперь все дома, гадать о них нечего, доходы плохи, да и веры стало немного в ворожбу — очень уж набрехали колдуны за войну. И я видел умирающего с голода колдуна — бобыля, до которого никому не стало дела. А жил он в войну и революцию, как барин, давал деньги в рост и хлебом торговал...
Перевидал я множество усадеб, теперь возрождающихся по-новому или окончательно сравнявшихся с землей. Пожил у доброго десятка мужиков — самых разных мастей и — в общем — одномастных. Прочный мир, и жутковато становится, но в то же время и необыкновенно хорошо (нет другого слова!). Вас, дорогой Алексей Максимович, я часто вспоминал именно у мужиков, с мужиками, по контрасту ли с вашими образами, по тому ли, что вы какой-то стороной суждений ваших о крестьянине очень правы, а тут же, в правоте этой как-то и ошибаетесь. Мне кажется, что будущая-то культура обопрется именно на крестьянина, а никак не на его понукальщиков. Ведь все упорство, с каким мужик держится за старое, — не от порочных качеств его, а оттого, что с нас — понукальщиков — нечего взять, и это он видит на деле. А время не ждет, и опыт сохи с бороной — опыт верный, надежный, круговорот хозяйства (по старинке!) не обманет, только поспешай поворачиваться. И мужик поворачивается! Поворачивается ровно настолько, чтобы на третий год после гражданской войны и голода вся страна позабыла и о войне, и о голоде. Пресловутая крестьянская «темнота», «косность» и пр. — жалкие слова. Преимущество молотилки перед цепом мужику более очевидно, чем Наркомзему. Да дело-то тут кое в чем другом: мужики-то для нас — заграница, и понукание наше — простое незнанье грамоты, непониманье основ культуры, давно имеющейся и почти окостеневшей вследствие постоянного противодействия понукальщикам. Дать возможность и время свободно развиться этой культуре — значит сделать все, что требуется разумом.
Сказалось у меня это нечаянно и мало внятно, — трудно сказать об этом кратко. Но мысль моя не «народническая» и не «эсеровская», дело не в крестьянской какой-нибудь «доминанте», а в естественном ходе вещей. Ход этот медленен настолько, что — надо думать, — живи я сто и двести лет назад в Дорогобужском уезде, я нашел бы тех же людей, что и нынешним летом.
Много дала мне охота. С ружьем непрестанно передвигаешься, подолгу не засиживаешься, надоело, устал ли говорить с кем — вперед! И опять новое, новое без конца. Сама охота — прекрасная штука! Кончилась она у меня волчьей облавой, на которой убили 4-х волков, один из них — мой! Горд я и счастлив, как конквистадор: ведь квалификация! Облава была в Бездоне (каково названье?) — это волчий город, с площадями, проспектами, канализацией (вырытые на болоте колодцы). Прямо чудо!
Не писал ничего, не ругайте меня! Зато набрался всякой всячины, и того гляди — лопну от изобилия! Теперь сажусь, пишу от Рождества и — рассчитываю — писать буду неплохо. Без философии о крестьянстве — не сердитесь на меня за нее.
Письма мне не пересылали, и, вернувшись, нашел ваше письмо, старое, от 3. VI. Для меня оно ново, я прочел и — как всегда — перечитал его с радостью и крепко, крепко благодарю вас за дружеские чувства, в нем выраженные. Вы и не знаете, как я оживаю от ваших писем!
XVII тома из Москвы мне не прислали. Пришлите, пожалуйста, вы сами, по адресу Ленгиза, на мое имя. Жду также с нетерпением обещанный портрет. Его, конечно, можно послать по моему домашнему адресу. Где напечатано «Дело Артамоновых»? В «Беседе»? Нельзя ли и эту повесть получить от вас? Как пишется роман? Напишите. Как чувствуете себя, лучше ли, чем зимой?
Жму руку и шлю сердечный привет.
Ваш Конст. Федин.
P. S.
Читали ли «Наровчатскую хронику»? «Ковш» вам послал Груздев.А настоящую заграницу, вашу Италию, а не Дорогобужскую, держу прочно в сердце. Но теперь до зимы, сейчас надо писать.
(Сорренто) 17.IX.25
Вчера получил ваше глубоко интересное письмо, дорогой Федин.
Вы, конечно, совершенно верно говорите, что в моем суждении о крестьянстве я и неправ, и прав. И, разумеется, вы знаете, что наши правда-неправда — родные сестры, а также знаете и то, что не дело, не задача художника открывать и утверждать истины. Вполне допустимо, что «неправда» есть только умершая, отжившая истина, а правда — истина живая, рожденная как вывод из ряда новых фактов бытия. Сие не очень новое соображение, да и неуклюжее, вызвано вашими словами о мужике, «постоянно противодействующем понукающим». Нет ли здесь ошибки у вас? Ведь «понукающие» несут в жизнь именно живую, новую истину; и поэтому они являются творцами культуры. Именно — они. Так всегда было и будет. Лично я привык думать, что «постоянное противодействие» истекает у людей из желания покоя, «более или менее устойчивого равновесия». К этому «равновесию» стремятся не только люди, но и так называемая «мертвая материя». И даже те ученые люди, кои утверждают, что материи — нет, а существует лишь энергия, не могут отрицать, что и энергия стремится к энтропии, к состоянию покоя. Наверное, и я тоже хочу достичь этого состояния, хочу решительного и все разрешающего вывода, продолжая, однако, думать, что все мои симпатии на стороне «понукающих» и что мне органически враждебно постоянное противодействие мужика неотразимым требованиям истории.
Все это я говорю потому, что мне показалось: в письме вашем вы покорствуете фактам. Это вредно для художника, который, по существу своему, принадлежит к секте «понукающих». Именно таков истинный художник, таково искусство, которому он обреченно служит. «Истинное искусство не философствует, не проповедует, оно только любит», — говорит один из героев романа, который я пишу. Я прибавил бы к его словам: и ненавидит.
Однако из «Наровч[атской] хроники», которая мне очень понравилась и по языку, и по содержанию, не видно, чтобы вы безусловно покорствовали фактам, хотя автор хроники и говорит о привычке: «Кроткое, но роковое слово». И вообще я вас не вижу способным покорствовать. Вы — человек хорошо, спокойно упрямый. Вы становитесь все более художником. Чепуха, что все у вас «неустойчиво», как пишет в «Н[овом] мире» Вешнев. Это материал неустойчив, а не вы. Почти все современные молодые писатели и поголовно все критики не могут понять, что ведь писатель-то ныне работает с материалом, который зыблется, изменяется, фантастически соединяя в себе красное с черным и белым. Соединяя не токмо фантастически, но и неразрывно... И современное искусство слова еще не настолько мощно и всевластно, чтоб преодолеть эту сложность бытия, где правда с неправдою танцуют весьма запутанный и мрачный танец. Надо помнить, что такого времени еще не было и что крупнейшие произведения искусства почти всегда — не современны. «Война и мир» разве современна годам, когда писалась? А — «Фауст»? «Дон-Кихот»?
Возвращаясь к вам, скажу: вы пишете все лучше и все значительней. Видимо, вы станете писать отлично и займете в русской литературе место очень видное. Только не теряйте — несмотря ни на что — ощущения вашей свободы, сознания вашей одержимости.
Извинитесь перед Груздевым: я не ответил ему на вопрос о «Ковше». Лучшие вещи в нем: ваша и Зощенко. Если последний остановится на избранном им языке рассказа, углубит его и расширит, наверное можно сказать, что он создаст вещи оригинальнейшие. Люди, которые сравнивают его с Лесковым, ошибаются, на мой взгляд. Зощенко заряжен иначе, да и весь — иной. Очень хорош. Интересен Лавренев, но хаотичен и форсист, щеголяет, пишет с кокетливым росчерком и небрежно, в разных тональностях. Плох Семенов. Грустно, что Тихонов подчиняется Пастернаку, и получаем из него Марину Цветаеву, которая истерически переделывает в стихи сумасшедшую прозу Андрея Белого. В общем же «Ковш» — более искусство, чем остальные альманахи: «Круг», «Красная новь» и т. д.
Тихонов, А[лександр] Н[иколаевич], писал мне, что возникает «Русский соврем[енник]». Значит — снова сухая, головная выдумка Замятина и болтовня Чуковского, который так нелепо и неуместно прославил О’Генри, писателя, утешающего продавщиц и клерков надеждами на счастье: замужество или женитьбу обязательно на богатых. Тошнотворно сентиментален. Это даже американцы поняли. О том, где будет печататься моя повесть [19] , — ничего не знаю. Спрашиваю, но толка добиться не могу, XVII том посылаю вам отсюда без надежды, что дойдет. Пробовал — не доходит.
19
«Дело Артамоновых».
Портрета все еще нет. Снимал американский профессор, наверное, скоро пришлет.
У меня по вечерам температура пляшет, но это пока не мешает мне.
Ну, будьте здоровы. Какой удивительный сюжет — колдун, умирающий с голода! Мне это напомнило Петра Кропоткина, хотя он с голода и не умирал. Это — удивительно и трагично, колдун! В эмиграции колдуны умирают от голода духовного. Проф[ессор] Ильин сочинил «Религию мести», опираясь на евангелие. Струве ходит вверх ногами. Вл. Ходасевич, переехав в Париж, тоже печатно заявляет о своей эмигрантской благонадежности. Скучно, как в погребе, где соленые огурцы прокисли уже.