Городской пейзаж
Шрифт:
Борис, слушая брата, смотрел на него с ненавидящим состраданием и сказал басовитым хрипом:
— Бред собачий.
Когда они вышли к гостям, Нина Николаевна оживленно и громко говорила:
— Вот что обидно — век мой проходит, а у вечности годков не убыло вместе с моими. Вроде бы я и не жила совсем. Где это вы пропадаете? — обратилась она к сыновьям. — Я забыла вам рассказать. Тут я с маленьким Боренькой ходила гулять в Кремль, а он и говорит: «В Кремле, бабушка, есть своя прелесть — красный кирпич». Смотрите, какой наблюдательный! Ведь и правда, в Москве почти не осталось зданий из красного кирпича. «Есть своя прелесть»! Ишь ты! Это я однажды в Крыму отдыхала, а по пляжу идет молодой бородатый папа и ведет за руку сына. «Папа, — говорит мальчик, — я обратил внимание, что на пляже много императоров». — «В каком смысле? — спросил папа. — Бородатые?» — «Не только, — ответил сын. — Похожих статью и выправкой…» Лет, наверное, шесть мальчику, как и Бореньке, — удивленно говорила Нина Николаевна, с удовольствием слыша смех гостей.
Маринину
Федя Луняшин поддерживал Марину под локоть. Он чувствовал ее зябкую дрожь и очень жалел.
Просьба покойной была проста и естественна, как правда. Она знала, что скоро умрет, очень страдала за дочь и просила Федю, чтобы он помог ей похоронить ее. И ничего больше.
Теперь, вспоминая об этом, Феденька плакал, не зная, что же ему делать, когда он уже исполнил просьбу умершей, хлопоча о гробе и о могиле на кладбище, договариваясь в морге Медицинского института на Пироговке. Его поразили худые ноги мертвой женщины в простых чулках… «Вот вам, пожалуйста, — говорил он молодому мужчине в белом халате, который должен был уложить Веру Никитичну в гроб, протягивая ему двадцать пять рублей. — Пожалуйста…» — «Нет, я заранее денег не беру, — отвечал тот, отстраняя их ладонью. — Кончу работу, а потом уж как пожелаете». Он заказывал автобус, просил соседку Марины взять деньги, чтобы она их истратила на поминки… И при всем этом успевал быть рядом с Мариной, поглощенный ее горем, не зная, как себя вести, стараясь не преступить той грани, которая легла с некоторых пор между ними, и чувствовал себя скорее отцом, бросившим дочь, чем бывшим мужем этой продрогшей худенькой женщины.
Но все теперь было кончено. Две старушки в черных кружевных шалях взяли Марину под руки, он пошел за ними, опять не зная, идти ли ему на поминки или ехать домой. Было очень холодно. Старушки с Мариной пришли на трамвайную остановку, он замешкался в нерешительности, но Марина оглянулась, дыхнула пепельным паром, в котором повисли тоже пепельные как будто слова:
— Не надо. Спасибо тебе за все. Прости. Но я больше не могу. Иди.
Он заплакал, торопливо пошел через рельсы, услышав рядом пронзительный звон встречного трамвая, наезжавшего на него красной стеной, но успел выскочить на безопасную обочину рельсов. Трамвай закрыл от него кладбищенские ворота, Марину со старушками, и он словно бы очутился вдруг по другую сторону горя, почувствовав освобождение, увидев впереди себя простор длинной улицы, по которой быстро пошел, успокаиваясь с каждым шагом и не оглядываясь, как если бы еще раз, теперь уж навсегда, убегал от Марины… Он так и не спросил ее, как она будет жить дальше. Они и слова не сказали друг другу. Но теперь это тоже успокаивало его: он чувствовал себя человеком, исполнившим долг перед Верой Никитичной. Он все сделал, что было в его силах, и слезы его были искренними, он жалел Марину, оставшуюся одну, и готов был и дальше помогать ей. Но знал, что она отвергнет любую его помощь, и это тоже успокаивало его, потому что иначе жить ему было бы невозможно, если бы пришлось встречаться с Мариной.
«Ненависть так же трудно заглушить, как и любовь», — думал он, оправдывая себя. Он остановился возле табачного киоска, попросил пачку «Столичных», седая женщина подала ему, но тут он увидел югославские сигареты и попросил заменить. Розоволицая женщина с белыми волосами, казавшимися голубыми, загадочно улыбнулась и сказала с кокетливым жеманством:
— Уже и передумали. Ох уж эти мужчины.
Усталость валила его с ног, он с трудом добрался до дома, отряхнул с пальто опилки, оставшиеся от гроба, вымылся под горячим душем и лег, провалившись в сон, словно в обмороке.
Есть одно известное высказывание, далекое, на первый взгляд, от конкретных размышлений о жизни людей друг с другом, ибо речь в нем идет о философском взгляде на сочинения ученых, которые, по мысли автора, должны заботиться не о том, чтобы заполонить читателя, связав его мысль авторитетом, чувством, воображением, а о том, чтобы освободить его ум, возбудить в нем самостоятельную деятельность. То есть автор этого высказывания призывает читателя искать истину не в плену чужих идей, а давать себе волю, отталкиваясь от чьих-либо умозаключений, пускаться в стихийный поиск и, основываясь на фактах реальной действительности, делать свои выводы, или, короче говоря, думать самостоятельно. В этом, вероятнее всего, заключается задача каждого автора, взявшегося за перо и осмелившегося предложить свое сочинение людям, будь то сочинение научного ряда или какого-либо другого, в котором в силу своих творческих возможностей автор старается освободить ум читателя от пут привычных взглядов на жизнь и подвигнуть его на творчество.
Высказывание это, сделанное в прошлом веке, в не меньшей степени годится, наверное, и для характеристики чисто литературных работ, а особенно современных наших авторов, которые порой чуть ли не во главу угла ставят задачу взять в эмоциональный плен читателей, покорить волю и рассудок обилием метафор, игрой изощренного воображения, нарочитой непохожестью, какая простительна только женщинам
и уж никак не мужчинам, взявшимся укреплять свой авторитет с помощью подвластного им слова, которое они тоже подчинили себе, полонив его ради достижения честолюбивых планов, дабы связать умы покоренных и удержаться как можно дольше в роли оригинальных авторов, пленяя неокрепшие души доверчивых читательниц.Мысль, заключенная в одной строке, написанной целый век назад, освободив наш ум от авторитетов и шор, увела, быть может, слишком далеко от затянувшегося рассказа о братьях Луняшиных. Но если следовать логике ее развития, то можно было бы с помощью тех возможностей, какие она, эта мысль, содержит в себе, посмотреть и на Луняшиных несколько иначе, чем мы делали до сих пор, и, отступая на некоторое расстояние от них, попробовать взглянуть на семейные их отношения с чисто критической точки зрения в надежде, что этот взгляд поможет лучше понять интересующих нас людей, умы и сердца которых тоже подчинены авторитетам, взявшим на себя роль искусных вожатаев. Но авторитетов этих такое великое множество и так они тщательно скрываются, прячутся от людей, о которых затеяли этот рассказ, что найти их и обозначить основные их особенности никак невозможно в простом критическом анализе. Что и заставляет автора прибегать к изображениям поступков, картин жизни этих людей, чтобы самому разобраться в силе и слабости идолов, которым служат Луняшины. И может быть, самому первому разочароваться в конце концов, поняв тщетность благого намерения, а закончив рассказ, опять задуматься о тех силах и авторитетах, расправиться с которыми никак не удается с помощью слова. Сколько на нашей памяти было смелых попыток разделаться со злом, какие мощные умы, мудрые головы брались за это святое дело, чтобы расчистить путь людям для гармонической жизни, во славу которой можно было бы слагать торжественные оды! Велики ли достижения? И не являются ли картины жизни, во множестве собранные в сокровищницах мира, лишь тем камертоном, который помогает человечеству, хранящему свои идеалы, настраиваться на борьбу со злом или на сочувствие и соучастие в добром деле? Но кто знает, может быть, нет у человека более высокой цели в жизни, чем бросить всего лишь веточку в костер благих страстей, разожженный великими мира сего, чтобы веточка эта, охваченная пламенем, безвестно сгорела, полыхнув парчовым пеплом в огне. И можно ли, воспитавшись в народе, который дал тебе право бросить веточку в священный костер, требовать от него признания и славы, добиваться, выторговывать ее своим словом, забыв об идеалах народа, доверившего тебе это самое слово, которым ты плохо распорядился?
Так лучше уж я попытаюсь закончить свой рассказ о Луняшиных, не прибегая к прямой критике, а продолжу рисование тех ускользающих черточек характеров изображаемых людей, которые дадут мне, как я надеюсь, возможность хотя бы нащупать некоторые хорошие и плохие стороны их образа жизни.
Как вы успели, вероятно, заметить, я все время рассказываю именно об образе жизни, а не о профессии людей, считая, что судить о людях можно по их образу мышления и по жизни, какую они ведут, а вовсе не по делам, потому что и порядочный специалист может быть человеком непорядочным. Было бы слишком большой самонадеянностью с моей стороны хвалить человека только за хорошо отточенный или отлаженный инструмент, будь то карандаш или токарный станок, если с помощью инструмента, то есть своей специальности, человек хорошо исполняет доступную ему работу, получая за это деньги. Говоря отвлеченно, наш мозг — инструмент, способный изощренными способами приобретать те или иные материальные ценности, облегчая тем самым жизнь. Но если мозг приобретает, то, рассуждая опять-таки отвлеченно, душа наша ничего не приобретает, а лишь отдает. Ею никак нельзя пользоваться наподобие какого-нибудь инструмента. Она в своей сущности парадоксальна, потому что щедро отдает людям то, что мы приобретаем с помощью мозга. Но парадокс не только в этом. Чем больше мы отдаем, тем больше приобретаем. Живя богаче с помощью хорошо налаженного инструмента — мозга, мы не можем сказать о себе, что живем лучше, если ничего не отдаем людям, не тратим своих душевных сил. Жить богаче еще не значит жить лучше. Приобретения — будни человека, отдача — праздники.
Именно в этом смысле я и рассматриваю людей праздных, захватывая их врасплох в те минуты жизни, когда они способны что-либо отдать или не отдать, наблюдая за ними в те периоды времени, когда душам их предоставлено обширное поле деятельности. Только тогда и можно судить о них и говорить всерьез об их образе жизни. Не за ремесло судить! За ремесло свое они отвечают перед мастером, стоящим над ними. А судить за тот загубленный праздник, который предоставлен каждому из нас, но о котором многие забывают.
Первые заморозки удерживались прочно. Снег падал с настойчивой, зимней методичностью. Два-три градуса ниже нуля и солнце, которое порой освещало пустынные окраины Москвы, где Луняшины-младшие получили новую квартиру, долгожданное это постоянство погоды, поблескивающая лыжня, проложенная от дома в недалекий лесок, запах снега, врывавшийся в комнаты вместе с прохладой, — все это настраивало на мечтательный лад, обнадеживало, что пришла настоящая зима со снегом и морозами. Зимнее небо на закате светилось облаками, похожими на взрывы. Из-за сизых их глыб виднелись оловянно-ясные с синим отливом груды других взвихренных ввысь облаков, за которыми сияло холодное, невидимое солнце. Лес под этими облаками, каждая ветвь которого несла на себе снег, казался тусклым серым кружевом, истлевшим от старости, а снег в сумерках был ярко-лиловым.