Господин Мани
Шрифт:
— Да, прислушайтесь, словно огромное опахало, сотканное из этого стрекота, колышется над островом, и тишина от этого становится как ни странно еще глубже…
— Они тут и там, повсюду, на ветках среди листвы, их не видно, но — прислушайтесь — они пиликают и пиликают…
— Вот именно…
— Все так же, на той же ноте… Монотонное стрекотание, которое распиливает тишину на сухие щепки. Может, оно тогда оказало на меня гипнотическое воздействие, так что я не слышал взрывов и выстрелов со стороны аэродрома, который совсем не был, как выяснилось впоследствии, погружен в могильную тишину, окутавшую для меня весь мир…
— Позже… в тюрьме, когда я вновь и вновь обдумывал происшедшее со мной в тот день…
— Да, было что-то… сейчас-сейчас…
— Я не хотел огорчать вас…
— Да, это было одной из причин моего молча-шля…
— Но минутку… Ведь это моя история, это неотъемлемая часть рассказа, который вы слышите из моих уст, и если вы не совсем еще устали, мы взойдем на самый верх и вы собственными глазами увидите аэродром, который был все же взят через несколько дней ценой кровопролитных
— Не торопите меня, бабушка, умоляю вас, позвольте мне изложить вам все, что я наметил, по своей системе и в выбранном мною темпе; главное — доверьтесь мне, я сам знаю как и что рассказать. Завтра мы расстанемся, и кто знает, когда нам доведется встретиться вновь и доведется ли вообще, и поверьте мне, бабушка, это самая короткая из всех возможных редакций моей истории, я даже написал на ладони план — что рассказывать во время каждой из остановок, поэтому, ради Бога, бабушка, проявите терпение. Сейчас, поднявшись еще немного, мы сможем проследить мой путь, это очень важно, потому что нашлись такие, которые называли его потом трусливым бегством или в лучшем случае результатом ошибки, допущенной при панике, я же считал, что совершаю отважную вылазку, под покровом ночи пробираюсь в то самое светлое лоно, о котором так отреченно говорил старый Кох, и я знаю теперь, что если когда-либо от нас потребуют объяснить, зачем мы начали эту ужасную войну, причем, начали совершенно сознательно и преднамеренно, зачем проливали кровь, сеяли страдания, мы будем знать, что ответить, мы не будем стоять, понуря голову и заикаясь, как после той злосчастной войны, когда нас обвинили в оккупации Франции только ради того, чтобы наша кровь смешалась с кровью французов и англичан; они не понимали, что в глубине души, сами того не сознавая, мы стремились тогда, так же, как сейчас, на юг, в древнюю Элладу, на такой остров, как Крит, остров, бабушка, поистине изумительный; сюда, по-моему скромному убеждению, влечет нас и та главная потребность, которая живет в наших сердцах: ведь больше всего на свете мы хотим — как бы сформулировать это попроще — раз и навсегда выйти за пределы истории, в будущее или прошлое, и если бы французы не заартачились и не легли тогда — в первой войне — костьми на границе, мы, возможно, не тронули бы их пальцем и прошли по их земле как туристы, ведь мы, немцы, на самом деле и есть туристы, страстные туристы, и нам приходится иногда завоевывать те или иные земли, чтобы нам не мешали как следует наслаждаться туризмом…
— Может быть, может, это только мои фантазии, а может, и нет. Только позвольте мне сначала развить свою мысль, а уж потом вынесете приговор. Тут, пожалуйста, осторожнее, держитесь за меня покрепче, здесь ступенька, а потом дорога сужается…
— Нет, я совсем не уклоняюсь…
— Сейчас…
— Еще несколько шагов, и вы сможете присесть… Здесь сделаем вторую остановку… Видите, для вас приготовлен стул.
— Утром я собственноручно принес его и поставил там…
— Почему? Я думаю, очень даже стоило…
— Конечно, я отнесу его назад, но пока присядьте, пожалуйста, возьмите бинокль и соблаговолите направить его туда…
— Да, туда… Видите рощицу на холме, по ту сторону долины…
— Справа от деревни, бабушка, такое темное пятно…
— Вот…
— Это не голые камни, это раскопки…
— Да, именно, там. Так вот — это Кносс, бабушка, древний Кносс, так сказать, собственной персоной…
— Как это вы не помните? Там же был дворец-лабиринт царя Миноса. "Зевс-громовержец Миноса родил, охранителя Крита…"
— Из Гомера…
— Среди книг, которые вы мне прислали, и я пользуюсь случаем, чтобы еще раз поблагодарить вас…
— Конечно, прочел…
— Я знаю, что много отсюда не увидишь, но хоть общее
представление. Я мечтал повести вас туда, место чудесное, за последние два года я исходил там каждую тропу и даже стал в какой-то мере его покровителем. Но Шмелинг категорически запретил, он так боится, чтобы с вами, не дай Бог, ничего не случилось; вдруг партизаны преподнесут какой-нибудь сюрприз? Его не переубедишь, вы не представляете, как он за вас беспокоится, даже на этот холм не хотел нас пускать и не успокоился до тех пор, пока не отрядил пятерых итальянцев — то ли солдат, то ли пленных, не разберешь, — велев им сидеть там внизу и наблюдать издалека — все ли у нас в порядке.— Да, специально для этого. А почему бы и нет? Что им, собственно, делать? Сражаться, когда мы побеждали, у них желания не было, и убегать сейчас, когда нас бьют со всех сторон, они не хотят. Но хватит об этом. Отсюда, бабушка, вы можете проследить весь мой путь в ту ночь. На юг! Но я ни в коем случае не бежал с поля боя, я покидал его лишь на время, пока живые волчата не придут на смену мертвым, лежащим под покрывалами своих парашютов. А пока я поклялся именем «дедушки-отца», что не попаду в плен, и потому, бабушка, решил уходить в горы — весь в синяках и царапинах, а главное не забывайте: с моей близорукостью и без очков, — чтобы отыскать себе поле боя, которое не выходило бы за пределы моего поля зрения, покуда я не раздобуду очки. Так я шел в темноте, наобум, и путь мне указывал, должно быть, дух старого Коха, услыхавшего, видимо, боевой клич своего ученика, когда я выпрыгивал из самолета; шел, перешагивая через изгороди, сквозь виноградники, сквозь этот настырный звон цикад. Я прошел всего километров пять, хоть мне и казалось, что я отмахал добрые тридцать, и вдруг предо мной нежданно-негаданно открылись развалины дворца-лабиринта, и хотя он был построен больше трех с половиной тысяч лет назад, бабушка, и хотя я был без очков, я тут же проникся величием этого сооружения и, потрясенный, забыв обо всем, ринулся в него; я спускался и поднимался но щербатым мраморным ступеням, переходил из залы в залу, проходил между красноватыми колоннами, отделяющими одно помещение от другого; в мерцанье звезд моему взору представали огромные амфоры, стоящие по углам, и даже в темноте было видно, какими великолепными красками они расписаны. Роспись сохранилась и на стенах — стройные девушки и юноши, покорно идущие вереницей вслед за исполинским пурпурным красавцем-быком с чудовищными рогами в форме буквы «V», изображение которых я уже видел на одном из сооружений. И в этой тишине, и в этой темноте, бродя, как во сне, среди развалин, я почувствовал вдруг, как близок и понятен мне замысел нашего фюрера, потому что, хотя я не знал еще, куда я попал, но мне открылась тайная цель этой кровавой бойни, на которую мы были посланы. Не англичан он искал на Крите и не плацдарм, чтобы легче было форсировать Суэцкий канал, все это лишь предлог для генералов, чтобы они согласились вести сюда свои полки. На самом же деле, бабушка, фюрер тоже наслушался старого Коха и, выполняя его заветы, послал нас сюда — искать истоки и нашел их я, рядовой Эгон Брунер, первая стрела, пущенная из огромного лука; я нашел и покорил их в ту ночь в одиночку; стало быть — так я решил, бабушка, — это и есть то место, за которое стоит сражаться и умереть в соответствии с заповедью номер шесть.
— Нет, сражаться не за развалины, бабушка, а за то, что может возродиться на них, за нового человека; помните, как много мы говорили и думали об "эре нового человека" долгими зимними вечерами в тридцать девятом году, когда я готовился к заключительному экзамену но немецкой истории, а вы, бабушка, наверное, уже знали, что новая мировая война неотвратима, и вас мучил вопрос: неужели и на этот раз, как после той войны, всю вину возложат на нас, и мы будем нести ее, не в силах ничего ни объяснить, ни сказать в свое оправдание, беспомощно глядя, как плоды великих побед гниют на наших глазах; и я подумал, что, может быть, именно здесь, на этом острове удастся найти те доводы для объяснения и оправдания, которые ищет моя дорогая бабушка, и эта мысль не дает мне покоя на протяжении трех лет…
— Клянусь вам…
— Что значит "пытался скрыться"? Ни в коем случае…
— Ничего подобного… Я был отрезан, понимаете? Очки сорвало ветром… картина военных действий в моем сознании полностью исказилась, и я спутал, где север, где юг…
— Как вы можете так говорить, бабушка? Вы, которая так добивалась, чтобы меня, с моей близорукостью, перевели в эту часть жадных до крови волчат и тигрят…
— Конечно же, нет! Если бы я действительно пытался дезертировать, то меня осудили бы и расстреляли на месте…
— Неужели вы будете строже ко мне, чем командование Седьмой горнострелковой дивизии? Вы до сих нор не хотите понять, что я остался в живых только чудом и только по чистой случайности стою сейчас перед вами; по всем военным канонам было бы куда естественней, если бы я оказался в числе тысячи трехсот волчат, погибших за первые двадцать четыре часа на этом участке фронта, на этом клинышке, который вы видите перед собой…
— Да, тысяча триста, я хорошо запомнил эту цифру, сейчас расскажу почему…
— Сейчас-сейчас… Позвольте мне рассказать до конца. Порой мне кажется, что если бы я оказался среди погибших, вас это устроило бы больше…
— Потому, что вы наконец могли бы провести хотя бы одну явную параллель с оригиналом, с Эгоном-первозданным…
— Я имею в виду…
— Неважно…
— Простите, бабушка… простите…
— Простите…
— Ибо в глубине души я знаю, что вы до сих пор не смирились с моим существованием на белом свете…
— Так мне кажется иногда…
— Что ж, значит я не прав, бабушка, и я еще раз прошу прощения… Простите, простите, тысячу раз простите, только давайте не портить нашу встречу сегодня…