Господин Мани
Шрифт:
— Да, сэр, мать мальчика умерла вскоре после родов, и случилось все это в той же комнате, где по-прежнему висело серое пальто его отца. Ребенка надо было зарегистрировать в полиции, где было полно теперь немецких офицеров, и в те смутные предвоенные дни, когда в каждом видели врага, все это не могло не казаться подозрительным: какой-то студент из Палестины, журналист, не пишущий ни для какой газеты, каждое утро носит младенца к кормилице-друзке, торгующей на бейрутском базаре, сидит и ждет, пока ребенок насытится, читает старую газету, которую подобрал на тротуаре. Но газета была не настолько старой, чтобы он не мог узнать из нее, что в Европе уже идет война и что Турция тоже вот-вот ринется в бой. С той же поспешностью, с которой он в конце лета 1907 года приехал в этот город, теперь, в конце лета 1914-го он покинул его: достал из шкафа отцовское пальто, завернул в него ребенка и пустился в путь — на юг, в свой родной город, который после Бейрута показался ему жалким и мрачным, а свет — безжалостно резким. Дом в квартале Керем-Аврахам был забит до отказа — каждый жилец пустил к себе по крайней мере еще по одному жильцу, и хозяину не нашлось в нем даже угла. Первым делом он отправился к своим ортодоксам, как был — с ребенком на руках, закутанным в это пальто. Явился и говорит: "Найдите мне женщину". Они ни капельки не удивились его неожиданному появлению, потому что издавна взяли себе за правило вообще никогда и ничему не удивляться, чтобы не отвлекать свои мысли от служения Богу, а только спросили: "Какую женщину? Чтобы только ухаживала за ребенком или рожала тебе детей?" Он попросил: "Дайте подумать", — постоял, поразмыслил и сказал: "Найдите такую, которая ухаживала бы и за ребенком, и за мной". Хотя были в их общине
— Генерал-майор Филипп Четвуд, сэр, с кавалерийскими корпусами, австралийцы и новозеландцы, бой был коротким и легким. В начале февраля слух об этом дошел до Иерусалима, он всколыхнул всех, а его так буквально потряс, выбил из колеи, и я так думаю, сэр: не от этого ли толчка та самая сухая косточка упала в бороздку, где от тепла и влаги могла вдруг прорасти.
— Я, сэр, имею в виду… Извините, сэр, за высокопарность. Я хочу сказать: не здесь ли таятся истоки измены? Скажите на милость, почему человек, называющий себя хомо политикус, был тогда так потрясен? Волей-неволей он вынужден наблюдать за происходящим из Иерусалима, взгляд его, по его собственному признанию, устремлен на север, что творится у него за спиной он не замечает. Чего он, собственно, ждет? Может быть, перед нами все еще юноша, который ждет возвращения отца? А тут вдруг Британия заходит с юга, и он потрясен: отец тайком обогнул Палестину и вернулся с юга.
— Отец как образ, сэр, только как образ…
— Как вам угодно, сэр. Разумеется.
— Да, сэр, конечно, я к этому и веду, все обязательно сойдется. Я приношу извинения.
— Да, сэр, очень, очень скоро, тем более, что и события происходили тогда с потрясающей быстротой, армии прямо неслись навстречу друг другу, хотя в марте мы потерпели досадное поражение в Газе, всем было ясно, что это еще не последнее слово. В марте сообщения были очень скупыми и туманными, и не потому, что турки что-то скрывали, а потому, что они сами не знали откуда боднет их Бык, наш высокочтимый сэр Эдмунд, который в конце лета перебросил пехоту и конницу на Святую землю. Пришла уже осень сэр, время еврейских праздников, хотя между нею и — летом нет особой разницы, разве что ветерок по вечерам; у них в это время начинается год, они встают по ночам и трубят в такой рог. [45] Наш Мани почувствовал, что ветер дует на юг, и в один прекрасный день собрался и тронулся в путь: достал из-под перины английский паспорт, зашил его в то самое старее пальто и взял курс на Вифлеем По дороге он, как обычно, внимательно глядел, по сторонам: турки еле движутся, арабы — те просто как сонные мухи, и только в глазах евреев хоть какой-то блеск. Так он шел, склонив голову набок, будто прислушиваясь к неким голосам. На праздник Суккот [46] группа евреев собралась в Хеврон молиться, [47] и он примкнул к их обозу, дорогу им преградила колонна турецкой армии, идущая в Газу, пришлось посторониться и вот базар, жизнь на котором еле теплится; на подводе, которая вот-вот покатит куда-то в Иудейскую пустыню, ему нашлось место. Тронулись. Солнце уже садилось, и тут, откуда ни возьмись, рота турецких солдат, конных и пеших, Идут с веселой песней, будто домой; офицер, не церемонясь, велит евреям сойти с дороги и оставаться на месте. Наш Мани не ведает, что последний турецкий солдат, прошагавший мимо него, уносит с собой и турецкую власть, единственную, которую он знал с момента рождения. Она скатывается с этой земли, как ковер; турецкая власть, которая продержалась четыреста лет, превращается на его в глазах в мираж. И евреи остались на ничейной земле, южнее Хеврона. Бедуины приняли их, они развели костер и устроились на ночевку. Было это 31 октября, и Мани не знал, что именно в этот день сэр Эдмунд взял Беер-Шеву.
45
Осенью (в сентябре-октябре) начинаются главные еврейские праздники — Рош-ха-Шана (Новый год) и Йом-Киппур (Судный день). В эти дни в синагогах принято читать особые молитвы в предрассветные часы и трубить в бараний рог — шофар.
46
Суккот — праздник в память скитаний евреев по пустыне после исхода из Египта. Библия предписывает строить шалаши (суккот) и проводить в них семь из восьми дней праздника.
47
Согласно Библии, в Хевроне, в пещере Махпела похоронены праотцы еврейского народа Аврахам (Авраам), Ицхак (Исаак) и Яаков (Иаков).
— Что касается первых контактов, то не то, чтобы он с радостью предвкушал их… Просто внутренний голос шептал ему: так надо. И случай не замедлил представиться; кстати, он хорошо понимал, что если останется здесь, то назад уже не сможет вернуться… Уже утром их окружили солдаты, командовал ими капитан Уильям Даггот, интендант Шестьдесят седьмого кавалерийского полка. Показания Даггота содержатся в деле, он будет завтра первым свидетелем обвинения, бравый офицер, любимец Четвуда, шотландец, в летах, высокомерный и вспыльчивый, сперва вообще отказывался говорить, пришлось продержать его двое суток под арестом.
— Да, сэр, он именно таков. Ему лет под семьдесят, и он помешан на лошадях, как будто и сам их породы. В Эдинбурге ни одни бега не проходили без него, он всем там заправлял и думал только об одном: как выводить лошадей, которые бегали бы побыстрее и брали призы, прославляя его имя. Поэтому он все свое время посвящал поискам жеребцов благородных кровей, достойных производителей. Когда началась война, он сразу пошел в армию, хотя по возрасту и не подлежал призыву. Его назначили главным конюшим Шестьдесят седьмого полка, и он отправился во Францию «пощупать» там лошадей, посмотреть на тамошние конюшни;
войну он воспринимал как гигантские бега и только не понимал, почему жокеи стреляют друг в друга. Когда в Европе все лошади пали, наездники погибли и им на смену пришли танки, он заметно приуныл и стал все чаще и чаще поглядывать на Восток — что называется, телом на Западе, душой на Востоке — и в конце концов прибился к ставке Алленби в надежде попасть в заморские страны, найти там заветную лошадь, арабского скакуна, погрузить его на корабль и отправить в Эдинбург на зависть друзьям. Вся война: убийство эрцгерцога в Сараево, миллионы, гибнущие под Верденом, — все это будто лишь для того, чтобы он попал в аравийские степи и отыскал там заветного скакуна. Тем он и занимался: шел за передовыми частями и конфисковывал лошадей и верблюдов для своего полка. И вот еще не закончился бой за Беер-Шеву, и дым поднимается от горящих домов, и еще не вывезли раненых и убитых, а он уже надевает свою шотландскую клетчатую юбку, берет своих подручных и двух переводчиков и скачет по выжженным холмам Иудейской пустыни в поисках вожделенного скакуна.— Спасибо, сэр, с удовольствием. Еще немного виски, конечно, не помешает. Опять начинается дождь, и я очень сожалею, что так утомляю вас, но наш декан в Кембридже говорил: "Бог — в деталях", причем, как выясняется, не только в эстетическом смысле, но и в юридическом; здесь же детали особенно важны, поскольку перед нами сейчас первое звено той цепи, которая связала его с армией Его Величества. И тут следует признать, что если бы капитан Даггот не был столь увлекающейся натурой, то нашему обвиняемому наверняка не удалось бы так быстро проникнуть в святая святых нашего штаба.
— Да, сэр, без всякой проверки, потому что на уме у капитана Даггота были одни только лошади, он объезжал шатер за шатром и всюду требовал, чтобы вывели лошадей и оставили его один ни один с ними: он осматривал десны, ощупывал бабки, потом ждал, пока лошадь начнет испражняться, и по запаху конских каштанов определял, не страдает ли она желудком.
— Это правда, сэр, я видел своими глазами, это высокий профессионализм, только неясно, где кончается профессионализм и начинается бзик. Потом звали хозяина лошади, чтоб тот рассказал ее родословную; при капитане два переводчика, уже опаленные каирским солнцем, но, как я говорил, эти выученики оксфордских профессоров-востоковедов… К тому же они боялись его настолько, что те несколько арабских слов, которые они еще помнили, вылетели у них из головы. Он задает вопрос бедуинам, переводчики устраивают консилиум, листают словарь в поисках нужного слова, смысл которого им не всегда вполне ясен и по-английски, потом опять шепчутся, согласовывая окончательный вариант, бедуины терпеливо стоят и ждут, седовласый капитан уже весь пунцовый от злости. И вот наконец звучит долгожданное слово, произносимое осторожно, с опаской, с каким-то невероятным прононсом, который переводчики считают исконно арабским; теперь уже лица бедуинов покрываются краской, они плюют на землю, поворачиваются и уходят, сворачивают шатры, забирают лошадь и все остальное и исчезают за горизонтом, оставляя за собой лишь столбы пыли, а посрамленные переводчики так и не могут понять, в чем допустили ошибку.
— Возможно, сэр, вы правы, наверное, это преувеличение, игра воображения, но ведь вы понимаете, к чему это я: представьте себе, как воспрял духом капитан Даггот, когда появился наш господин Мани. Дело было утром 1 ноября, он вышел в своем черном костюме, помятом после бессонной ночи, небритый, подошел поближе и стал разглядывать капитана, который суетится вокруг лошади, свистит по-шотландски ей на ухо и ждет появления конских каштанов, переводчики дрожат от страха и что-то жалко бормочут, бедуины в унынии — они уже понимают, что лошадей у них сейчас отберут. Он с интересом рассматривает солдат, их форму, оружие, сбрую их лошадей — ведь до сих пор он видел англичан только в штатском, и вдруг он открывает рот, обращается к капитану с чисто шотландским выговором, как учили его в "Скул оф Байбл", переводит быстро и точно, легко справляясь со всей лошадиной спецификой, и нет ничего удивительного в том, что к вечеру наш господин Мани уже находится на попечении самого капитана, который увидел в нем спасителя, посланного с небес. Капитан привязал его к одной из конфискованных лошадей, потому что переводчик и лошадь должны быть едины и неделимы; еще до наступления темноты они прискакали в Беер-Шеву, и капитан привел его в здание, где раньше помещался турецкий губернатор, а теперь над крышей развевался "Юнион Джек". [48] Если господин полковник позволит мне, так сказать, личный аспект, то можно добавить, что в этом здании находился и я вместе с другими офицерами штаба бригады; мы собирали документы, опознавали мертвых, проходили вдоль рядов раненых, укрывали их, чтобы они могли спокойно умирать, лицезрея закат в пустыне. Его спустили с лошади, и тогда я увидел его впервые — изможденный, бледный, старческий вид, тяжело поднимается по ступеням, под ногами битое стекло и стреляные гильзы. Он не похож ни на англичанина, ни на еврея, ни на турка — ни на кого, хотя он ближе к этой земле, чем все вокруг. Интересно, думал ли он уже тогда об измене?
48
"Юнион Джек" — шутливое название английского флага.
— Это было первого числа, сэр, вернее, в ночь на 2 ноября 1917 года.
— Да, господин полковник.
— Нет, господин полковник.
— Конечно, сэр.
— Тогда еще нет, сэр. С этой поры он стал главным переводчиком дивизии. Он ведь и по-турецки еще говорит — был, что называется, нарасхват. Однако он утверждает, что мысль об измене у него тогда еще не родилась; мерзлое голое зернышко, позабытое-позаброшенное где-то в сухой бороздке, куда не проникают солнечные лучи, еще не знало откуда придут к нему живительные силы.
— Да, сэр, так он утверждал на одном из ночных допросов, поэтому он и не стал доставать английский паспорт, который был зашит у него в пальто, а только с горечью думал: вот опять одни иностранцы сменили других на нашей земле; он все еще колебался, смотрел со стороны, пытался понять, каковы наши намерения. К тому времени Газа была уже в наших руках, прорыв удался, наш "бодливый бычок", сэр Эдмунд, уже перебрасывал силы на север, вдоль моря — по филистимским степям, по дюнам и болотам, он спешил в Иерусалим, чтобы взять его до Рождества, как бы в подарок Ллойд Джорджу и всему английскому народу, потому что в Лондоне уже истосковались по победам. Не это ли послужило источником живительных сил для зерна измены?
— Сначала, сэр, старый шотландец прятал его в своем обозе и таскал за собой в рейды между Беер-Шевой и Газой в поисках той самой Лошади с большой буквы, но вскоре о нем прослышали в штабе и силой отобрали у капитана. К нему прикомандировали переводчиков-англичан, чтобы учились у него. И они не уставали поражаться его способностям: слова чужого языка как будто сами по себе, еще в воздухе, минуя его мозг превращались в английские слова и складывались в понятные фразы.
— Итак, сэр, армия Алленби, как полноводная река, несется на север, смывая попадающиеся на пути позиции турок, еще более зыбкие, чем окружающие их пески. Одна за другой сдаются на милость победителя деревеньки, и офицеры из ставки возят господина Мани с собой, чтобы он переводил приказ, оповещающий жителей о том, что отныне они находятся под английским покровительством. Он шагает между военными, единственный здесь штатский, худой, в очках, губы плотно сжаты, глаза горят, все в том же отцовском пальто, совсем уже истрепавшемся, все еще под впечатлением перемены, происшедшей в нем, отрезанный от родных пенат и от сына, лишенный даже возможности послать весточку: сообщить, где он, но получивший зато возможность вволю поездить по родной земле, осмотреть ее. Верхом — к лошади его по-прежнему привязывали, чтобы не упал, — он забирался в самые отдаленные селеньица, спешивался — такой невзрачный и такой гражданский среди всей офицерской братии со стэками, — выходил к темным феллахам и переводил им распоряжения новых властей; английский офицер еще не успевал рта раскрыть, а он уже переводил, ибо на самом деле это был уже не перевод, а собственный коротенький спич, который он давно сочинил, причем, что он там говорил никто проверить не мог… Он был похож на какого-то зловещего комиссара, духа войны, который носится из деревни в деревню в окружении целой свиты в шинелях. Он вырастал словно из-под земли перед арабами, молодой еврей в старом пальто, окруживший себя англичанами. Если мухтар [49] задавал вопрос, он отвечал на него сам, уверенно и категорично; когда офицер его спрашивал: "Что они говорят?", он бросал в ответ: «Неважно», а когда тот просил: надо обязательно сказать им то-то и то-то, он отвечал: "Я уже сказал все, что нужно", потом приказывал арабам разойтись, давал знак офицерам и. отправлялся дальше.
49
Мухтар — староста арабской деревни.