Гроза на Шпрее
Шрифт:
Он видит вокруг себя людей в советской форме, слышит родной язык — и безмерно счастлив от этого.
Григорий сидел в кабинете полковника.
— Ну, как ты себя чувствуешь? Могу обрадовать: тебя до сих пор любят друзья и соратники, грустят о тебе.
И полковник протянул Григорию кипу немецких газет: в двух был просто некролог, в третьей — некролог с портретом. Газеты сообщали, что, выполняя свой благородный долг, на боевом посту погиб один из самых ответственных сотрудников «Семейного очага», человек, занимавшийся воссоединением разбитых войной семей, помогавший родителям найти детей, женам — мужей… Сотрудники скорбят по поводу преждевременной гибели Фреда Шульца.
— Есть еще одна новость. Твой благодетель и спаситель в тот же день, когда ты уехал, покончил жизнь самоубийством. Причины неизвестны. Как понимаешь, газеты об этом не пишут. Не причастен ли ты к этому?
—
— Ох, молодость, молодость, горячая кровь, — улыбнулся полковник. — Хорошо, что все обошлось.
— Расскажите лучше, как все было после аварии.
— Собственно говоря, рассказывать нечего: обычная история. Пришлось позвонить в американскую администрацию, сообщить, что случилось несчастье с Фредом Шульцем, сотрудником фирмы или общества, — как там у них называется — «Семейного очага».
— А что там, кстати, было, на тех пленках?
Полковник помолчал.
— Я как раз собирался поблагодарить тебя за них. Материал оказался чрезвычайно ценным. Этот Больман раньше работал со Скорцени, он опасался остаться за бортом и, как видно, решил, когда станет трудно, продавать все и нашим и вашим — тем, кто больше заплатит. В дневниках много всего про Скорцени и его сообщников, характеристики людей, занимающих ныне высокие должности. Много фамилий, есть упоминания и о людях, которые работают в нашем секторе… Некоторых мы уже обнаружили. Они прекрасно законспирированы… Кроме того, там есть проект самого Больмана, как проводить в нашем секторе идеологические диверсии. Есть кое-что и о школе. Больман догадывается, что ее переведут в другое место, выражает даже свои мысли по этому поводу — на основании разговоров, услышанных краем уха. Есть и о тебе, его спасителе, и о подготовке новой группы по специальному заданию. Интересен также обличительный материал о том, как начинали свою карьеру некоторые известные деятели. Школа впоследствии превратится в крупный подрывной центр, американцы, как предполагает Больман, выделяют на нее значительные средства. В основном там будут готовить психологические и идеологические диверсии, направленные против молодежи Советского Союза и социалистических стран. Значительное место будет отведено религиозной обработке. Ну, и хватит об этом. Там остается твой друг, Домантович. После побега Воронова он, очевидно, будет руководить у них русским отделом. Ему станет немного легче. Дымов, по его словам, замечательный помощник. Мы приказали Домантовичу постепенно привлекать его к делу. Вот так, друг.
Полковник встал, подошел к ящику стола, достал оттуда папочку, подал Григорию.
— Здесь все твое, настоящее. Специально взял, чтобы ты не появлялся на улице — вдруг кто-то случайно узнает, как в прошлый раз.
Григорий достал военный билет на имя майора Григория Гончаренко. Руки его задрожали.
— А теперь, если не возражаешь, я прикажу принести сюда обед, подкрепишься, почитаешь газеты и журналы — здесь много наших, русских. В три часа придет машина и отвезет тебя на аэродром. И еще один сюрпризик: полетишь в одном самолете с Вороновым. Конечно, в разных салонах. Если захочешь, можешь увидеться с ним, не захочешь — и не надо.
Ровно гудят двигатели самолета. В чужом небе под крылом — чужие реки и города, а в дверях салона тоненькая фигурка стюардессы в пилотке, сдвинутой набок.
— Может, хотите чаю? — приветливо улыбается девушка.
Только человек, который прожил много лет на чужбине, не имея возможности даже в одиночестве думать на родном языке, может понять, что почувствовал Григорий, услышав эту обращенную к нему фразу. Вот уже несколько дней слышит родной язык, сам говорит на нем, и каждый раз любое слово звучит для него музыкой.
Григорий знает, что в соседнем салоне находится Воронов. Полковник сказал, что Гончаренко предоставлено право самому решать, разговаривать со стариком или нет.
Григорий никак не может решить этот вопрос. А времени остается все меньше. Он встает с кресла и снова опускается в него. Еще две-три минуты размышлений — и Григорий отправляется в соседний салон. У входа двое военных. Два слова — и перед ним распахиваются двери.
Спиной к нему, припав к иллюминатору, сидит бывший генерал. Почувствовав, что дверь распахнулась, он поворачивается лицом к Григорию.
— Вы?.. — в глазах удивление, а губы уже кривит принужденная улыбка. — Как прикажете понимать ваше появление здесь? Не выдержали немецко-американского рая и превосходства великой нации над всеми народами, или я, старый зубр разведки, оказался полным болваном и игрушкой в ваших руках? — в глазах старика блеснул хитрый
огонек.— Вы не ошиблись, — улыбнулся Григорий.
— Знаете, что я вам скажу, молодой человек? Кто бы вы ни были, даже если вы коммунист, которых я когда-то так ненавидел, я все равно от всей души благодарен вам. Да, да, благодарен… Без вашего вмешательства я никогда не решился бы на этот шаг, пожалуй, единственный в жизни, что дает мне право перед смертью уважать себя. Ненависть тоже продается, молодой человек, и стоит она порой дороже, чем любовь. Извините, герр Шульц, как я должен называть вас?
— Поскольку вы поняли, кто я, придется представиться полностью: майор Советской Армии Гончаренко. Всю войну прослужил в Германии, Италии, Испании. Был даже бароном фон Гольдрингом, а теперь пришел поговорить с вами как русский с русским.
— Ну что же, Гончаренко так Гончаренко. Если вы не побрезговали прийти поговорить со стариком, значит, пусть это будет моим причастием, как говорили раньше у нас в России верующие люди. Почувствовав приближение смерти, звали священника и исповедовались ему во всех грехах. А ко мне, неверующему, священник пришел сам, да еще и в образе большевика. И как ни парадоксально звучат мои слова, я рад этому. Еще парадокс: вы единственный, кто связывает меня с миром живых. Единственный, кому я могу излить душу. Удивительно, но факт… Вы всегда нравились мне, не было у вас бессмысленного немецкого самолюбия, презрения к людям не германской расы. Правда, мне никогда не пришло бы в голову, какую роль вы сыграете в моей судьбе. Но все равно повторяю: я благодарен вам.
До революции я честно служил в Генштабе, в семнадцатом вместе с другими офицерами бежал за границу и стал тем, кого вы встретили в школе под Фигерасом. Два чувства всегда жили во мне: ненависть к большевикам и любовь к России. Под палящим солнцем Испании, в песках Африки, где мне довелось побывать, когда я работал на англичан, я всегда мечтал о русской зиме. В европейских городах, что прижимаются друг к другу, мечтал о русском приволье, о степи и тайге… И, конечно, о снеге — белом, сыпучем, о сибирских пихтах и кедрах. Не знаю, придется ли мне увидеть все это. Может, как узнику, а может, старого человека, который никому не может причинить вреда, отпустят умирать на свободе…
— Наверное, так и будет…
— Так вот, молодой человек, раз уж речь зашла о парадоксах… Когда вы, русские, что греха таить, те же большевики, которых все, и я в том числе, считали неотесанными дикарями, выиграли войну у немцев, прославленной цивилизованной нации, у меня защемило под сердцем. Ведь коммунисты, не жалея жизни, отстояли Родину-матушку, бескрайние ее снега, широкие реки, леса дремучие, все, что я любил, что впитал с молоком матери! Вам наверняка очень странно все это слышать, но жизнь, молодой человек, значительно сложнее, чем можно себе представить. И если в последнее время в Германии я ни о чем, кроме своей печени, не думал, то теперь вдруг почувствовал себя человеком, наделенным аппаратом мышления, человеком, который может анализировать, любить или ненавидеть. Я волнуюсь, думая о встрече с теми людьми, которые отобрали у меня Россию, а теперь возвращают ее мне. Если бы я вернулся домой с немецкими завоевателями, я не чувствовал бы себя на родине. Всего лишь жил бы в другом климате, среди природы, которую топчут чужие сапоги. А теперь я еду в Россию, еду к своим бывшим врагам, для которых Россия — такая же родина, как и для меня. И вообще, как все странно! Люди, которые должны презирать меня, вдруг заботятся обо мне, создают мне условия для жизни. Вы понимаете, о чем я говорю, майор Гончаренко?
— Да, и мне искренне жаль вас. Ведь вы жертва страха, непонимания. Часть российской интеллигенции и некоторые из военных сразу поняли, за что надо бороться. Они остались на родине, пережили разруху и голод, и теперь вместе со своим народом празднуют Победу.
— Как же вам удалось обмануть меня, старого профессионала? Ведь я считал себя королем разведки. Мне всегда везло. Может, вы наконец скажете, зачем вам нужна была такая развалина, как я? Ведь тогда, в кафе, когда вы как бы невзначай оставили мне газету, вы не думали о том, что я, больной и старый, смогу похитить у Шлитсена какие-то материалы и передать их русским? Честно говоря, я считаю, что они не очень нужны вам. Насколько я теперь понимаю, вы прекрасно осведомлены обо всем. Что же заставило вас пойти на этот шаг и, очевидно, чем-то рисковать, если вы оказались в одном самолете со мной? Ведь вы сопровождаете меня в Москву не для того, чтобы извлечь из меня еще кое-что. Я уже и так, как говорят, окончательно раскололся. Это поняли все, кто говорил со мной в Берлине. Лететь в советском самолете в роли помощника Нунке — тоже невозможно. Итак, вами руководило что-то другое. Если столь успешно законспирированному разведчику пришлось уехать… А может, это случайное стечение обстоятельств и ваше возвращение не связано с моей изменой?