Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Истоки контркультуры
Шрифт:

«Что для большинства людей означает родиться? Полная катастрофа. Социальная революция. Культивированного аристократа выдергивают из гиперэксклюзивного суперпалаццо ультрасладострастия и ввергают в невероятно вульгарный концлагерь, кишащий всеми мыслимыми видами нежелательных организмов. Большинство людей мечтают о спасательном костюме из неразрушимого безличия с гарантированной защитой от рождения. Если большинству людей предстояло бы родиться дважды, они назвали бы это агонией…» [242] .

242

Э.Э. Каммингс. Стихи 1923–1954 (Нью-Йорк. Харкорт, Брейс. 1954). С. 331. – Примеч. авт.

Как культура мы почти потеряли способность видеть мир иначе. По контрасту с бескомпромиссно точным фокусом беспристрастного глаза ученого, который изучает ту или эту часть природы с целью выведать ее секреты, чувственное глобальное знание шамана кажется нам раздражающе нечетким

периферическим зрением. У нас выработалась привычка подавлять это рецептивное периферическое зрение ради узкоспециальных исследований. Мы убеждены, что так мы больше узнаем о мире. И в каком-то смысле мы действительно узнаем много всякого со своим объективным подходом. Мы узнаем то, что узнает человек, изучающий дерево и не видящий леса, изучающий клетки и игнорирующий организм, изучающий подробный протокол отдельного опыта и упускающий совокупность, которая придает компонентам новое значение. Таким образом, мы окончательно становимся учеными дураками. Наш опыт растворяется в множестве отдельных загадок, теряя свое величие. Мы копим знания, как скупец, который понимает богатство как маниакальное приобретение и цепкое владение; но мы обанкротили нашу способность замирать от восхищения… а то и способность выживать.

Задумайтесь на минуту о предостережении странной старой индианки винту, которая предупреждала, что «дух земли» нас ненавидит за то, что сделали мы с природой. Конечно, рассудком мы понимаем, что никакого «духа земли» не существует. Но даже сейчас, когда я пишу, а вы читаете, в чреве земли, в бетонных бункерах по всей территории нашей передовой страны ждет своего часа разрушительное оружие геноцида, способное уничтожить нашу безопасную, надежную цивилизацию. Несомненно, в своем глубоко поэтическом воображении старая индианка видела ужасные инструменты, которые мстительные фурии земли держат наизготовку, чтобы отплатить белому человеку за самонадеянную гордыню. Чисто фантазийная интерпретация сложившейся ситуации, скажет кто-то. Но что если в поэтических пророчествах старой индианки правды больше, чем у всех наших операционных аналитиков? Может быть, она понимает, что у духа земли более таинственные пути, чем мы осмеливаемся знать, и что он заимствует у людей инструменты возмездия?

Я утверждал, что научное сознание ослабляет нашу способность удивляться, постепенно отчуждая нас от магии природы. Возможно, это обвинение для науки несправедливо? Разве ученые, как и поэты-визионеры, не показывают нам «красоты» и «чудеса» природы?

Конечно, они заимствуют слова. Но за словами стоит отнюдь не шаманское мировоззрение. Объективное сознание не расширяет первоначального ощущения чуда у человека. Оно скорее подменяет одно понятие красоты другим и таким образом отрезает нас от магического восприятия реальности с целью его вытеснения. Красота, которую объективное сознание различает в природе, – это красота порядка, формальных отношений, установленных самим «здесь внутри», как оно видит предметы и события. Это красота удачно разрешенной загадки, аккуратной классификации. Это красота, которую шахматист видит в хорошо разыгранной партии, а математик – в элегантном доказательстве. Такая номотетическая красота легко резюмируется и подкрепляется формулой, диаграммой или статистическим обобщением. Это красота опыта, подогнанная в корректируемые, воспроизводимые рамки, расфасованная, исследованная, взятая под контроль [243] . В соответствии с идеалами научного прогресса, такую красоту нужно поместить в формалин учебников и передавать потомкам в сжатой форме доказанных выводов.

243

Сравните с описанием научного проекта у Якоба Брауновски: «Наука – это способ упорядочивания событий: она ищет законы, которыми можно обосновать одиночный прогноз… Цель науки – упорядочить отдельный пример, нанизав его на остов общего закона». Здравый смысл науки (Лондон. Пеликан букс. 1960). С. 119. Это заставляет Брауновски говорить о науке как о «прогнозирующем механизме в процессе постоянной самокоррекции» (С. 117). И в этом он видит красоту науки, так как «мы находим мир правильным и красивым, потому что мы с ним синхронны» (С. 112). – Примеч. авт.

В отличие от нее, красота магического видения – это красота глубоко ощущаемого священного присутствия. Это восприятие не упорядоченности, а мощи. Оно не оставляет ощущения полного и полноценного знания; напротив, оно может начаться и закончиться с ощущением всепоглощающей тайны. Мы не знаем; мы ощущаем благоговение. Ближе всего большинство из нас может подойти к подобному ощущению, разделив восприятие пейзажа поэтом или художником или восприятие любимого любящим. Во время этого опыта нам не будет хотеться вызнавать, резюмировать или решать. Напротив, нам будет достаточно наслаждаться поразительным фактом, что перед нами это чудесное явление. Мы забываем себя от удовольствия или ужаса и не желаем большего. Мы оставляем то, что восприняли, – гору, небо, место, наполненное запрещенными фантомами, замечательного человека тем, что они есть, потому что простого их существования вполне достаточно.

Изучив и сделав выводы, ученый заканчивает с очередной загадкой; художник рисует один и тот же пейзаж, одну и ту же вазу с цветами, одного и того же человека снова и снова, радуясь возможности бесконечно испытывать неистощимую силу непосредственной близости. Ученый редуцирует восприятие цветного света до метеорологических обобщений; хмельной поэт восклицает: «Как бьется сердце от созерцания радуги в небе», а затем находит сотню способов повторить это, не истощая возможности для новых поэтов заявить о том же. Какое сходство между столь разными видами восприятия? Абсолютно никакого. Конечно, можно вспомнить избитый аргумент, что работа ученого

начинается с поэтического ощущения чуда (это утверждение представляется мне в лучшем случае сомнительным), но затем он выходит за пределы этого ощущения, вооружившись спектроскопом и экспонометром. Аргумент упускает главное: восприятие поэта определяется именно тем, что поэт не выходит за его пределы. В них он начинает и заканчивает. Почему? Потому что этого достаточно. Вернее, потому, что это неисчерпаемо. Что видел поэт (и чего не видел ученый), нельзя усовершенствовать, втиснув в форму знаний. Или нам предлагают поверить, что Вордсворт не стал метеорологом из-за недостатка ума?

Если мы используем слово «красота» и для эстетики упорядоченных отношений, и для эстетики мощного непосредственного присутствия, давайте будем помнить, что они относятся к абсолютно разным видам восприятия. Абрахам Маслоу считает, что гармоничное взаимоотношение двух видов сознания достижимо на основе «иерархической интеграции»: поэтическое восприятие стоит в этой иерархии над объективным восприятием [244] . Допустим, но нельзя забывать о реальной возможности, что для многих индивидов и для культуры в целом два разных вида сознания взаимоисключающи. Вордсворт предупреждал именно об этом, говоря:

244

«Иерархическая интеграция» является основной идеей «Психологии науки» Маслоу – программы реформирования, которая, как полагает Маслоу, «расширит науку, не разрушая ее». С. XVI. – Примеч. авт.

Сам по себе закон Природы сладок,А разум наш, сующий всюду нос,Уродует ее прекрасный ликИ убивает, чтобы разъять на части.

А если мы не можем принудить себя убивать, то не сможем и разнимать на части.

Но иногда человек в разное время способен на оба этих действия, и это может привести нас к серьезной ошибке. Физик Макс Борн говорил, например, какое глубокое удовлетворение он находит в переводе немецкой лирической поэзии и какое наслаждение его коллеги-ученые получают от музицирования. Эйнштейн тоже был страстным скрипачом, а экономист Кейнс – большим любителем балета.

Однако такие примеры заставляют вспомнить жалкого банковского служащего из пьесы Т.С. Элиота «Самоуверенный клерк», который получал больше удовлетворения от своего тайного увлечения гончарным искусством, чем от официальной должности финансиста. В силу необходимости два его мира – керамики и финансов – оставались строго разделенными: не было общей основы, на которой они могли бы соединиться. Мир не оценит талантов финансиста по его горшкам, как и ученый не оценивает работу своего коллеги по его художественным пристрастиям. Работу эксперта надлежит судить по чисто объективным заслугам, то есть она должна быть абсолютно свободна от личных увлечений, какими бы умилительными они ни были. Вот что означает быть экспертом. Пристрастие к лирической поэзии или игре на скрипке – не более чем экстравагантная деталь биографии. Когда нас информируют – как, несомненно, скоро и случится, – что молодой талантливый биолог наконец синтезировал протоплазму в пробирке, мы не станем ждать со своими суждениями, пока не узнаем, как этот ученый относится к творчеству Рильке. Открытие займет подобающее положение, и Нобелевская премия будет вручена, пусть даже ученый окажется худшим из филистеров. Случилась бы сенсация, если бы научно-техническое сообщество вдруг усомнилось, что заядлый филистер может быть продуктивным членом гильдии, и их сомнение отразилось бы на обучении новичков.

В лучшем случае человек с артистическими наклонностями в условиях доминирования научной культуры ведет шизоидное существование, выделяя самый дальний уголок своей жизни, чтобы предаваться творчеству на досуге. В технократическом обществе эта шизоидная стратегия стремительно становится распространенной практикой. Люди строят карьеру, приспосабливая свой внутренний мир к социальной роли технического эксперта. Творческие порывы они оставляют при себе как личные и неактуальные развлечения. Такие порывы – персональная терапия; они помогают нам оставаться чуть более нормальными и не поддаваться беспощадному миру, но люди не позволяют своим увлечениям определять их профессиональную или социальную идентичность. Мы ценим наши творческие отдушины, но научились держать их на подобающе маргинальном положении. Или же мы делаем чистенькую карьеру теоретических специалистов в официально одобренной категории научных интересов, называемой «гуманитарными». Мы игнорируем факт – или не знакомы с ним, – что интересующее нас приятное отвлечение было всепоглощающей страстью великих людей, создавших почву для наших упражнений в понимании культуры.

Как легко мы обманываемся в этих вопросах! Как замечательно ассимилятивные возможности технократии вводят нас в заблуждение! С подъемом уровня образования в «Великом обществе» мы покрылись эклектичным культурным лоском. Теперь мы украшаем свою жизнь хорошими музыкальными центрами и дорогими репродукциями старых мастеров, полками произведений классиков в мягкой обложке и курсами усовершенствования в сравнительных религиях. Возможно, мы продолжаем мазать акварелью или мучить классическую гитару, заниматься икебаной или любительской йогой. Высшее образование, прирученное технократией и подстроенное под ее потребности, шлифует нас авторитетными анализами великого искусства и мысли, чтобы мы перестали быть мужланами, как и подобает обществу имперского изобилия. Класс сенаторов в Древнем Риме посылал своих отпрысков в афинские школы; американский средний класс обрабатывает свою молодежь на станках больших университетов. Еще одно поколение – и в коридорах власти засверкают перлы лучшей в мире риторики. Мы уже знаем президента, который щедро пересыпал каждую речь заученными аллюзиями, и министра обороны, цитировавшего Аристотеля.

Поделиться с друзьями: