История моей жизни
Шрифт:
Такого рода самообольщение в известных кругах считалось проявлением патриотизма, хотя оно на деле могло бы привести к повторению бедствий Японской войны.
Государь в течение двух недель не говорил мне почти ничего по поводу этого инцидента; он лишь сказал при моем докладе 24 февраля, что Гучкову следовало бы дать резкий отпор, и более не возвращался к этому вопросу, хотя у меня были личные доклады 28 февраля, 3 и 7 марта; только к 10 марта он принял решение. При моем докладе в этот день* он был однословен и сух и по окончании его сказал мне, что вследствие слабого моего возражения в Думе 23 февраля я потерял его доверие, как военный министр; он далее сказал, что ему жаль говорить это теперь, когда трудные времена прошли и все налаживается, что его отношение ко мне остается прежнее. Я ему сказал о своем предчувствии, что он будет недоволен, но не мог поступить иначе, так как в Думе я считал долгом говорить одну правду; что я все же не считал себя вправе сойти с поста, хотя были очень тяжелые минуты. Государь мне на это сказал, что и часовой может просить смены, если ослаб. Я спросил, когда сдать должность? Он сказал,
После меня должен был при мне докладывать Сухомлинов, и я встал, чтобы приставить другой стул (как это делал всегда), и государь сказал: "Да, Вы можете еще остаться при докладе, а с Сухомлиновым я потом переговорю". Только из этих слов я узнал, что моим преемником будет Сухомлинов{19}. Государь подошел ко мне и благодарил за службу, я сказал, что делал, что мог. Сухомлинов был призван; после его доклада я был отпущен, а его оставили в кабинете.
В помещении, в Большом дворце, я позавтракал и сел писать резолюции на докладах, когда туда же приехал Сухомлинов. Он был удивлен, увидя, что я вполне спокойно занимаюсь делом; он сам был взволнован и бледен. Он мне рассказал, что государь ему объявил, будто я ухожу из-за истории в Думе, и он желает, чтобы Сухомлинов принял должность министра; Сухомлинов заявил, что он дела не знает и у него не хватит сил. Государь сказал Сухомлинову, что он ведь уже наладил Генеральный штаб и может взять Алексеева начальником Генерального штаба. Сухомлинов возразил, что это мало поможет, и ему неприятно, что он выживает меня. Государь ему сказал, что он меня ценит и по-прежнему хорошо относится ко мне; что даже в рескрипте надо сказать, что он от Сухомлинова требует продолжения моей работы; что, наконец, Сухомлинов не имеет права отказываться. Далее государь говорил, что он недоволен аттестационным порядком, например, увольнением генерала Топорнина, и еще кое-чем, чего Сухомлинов не упомнил; он мне говорил, что совсем обалдел от неожиданности и уже плохо понимал; государь это заметил и сказал, что переговорит с ним в следующий раз.
Этот рассказ Сухомлинова, который я записал в тот же день, мне представляется согласным с истиной. Для меня в нем было ценно то, что государь, кроме инцидента в Думе, очевидно, ни в чем существенном меня упрекнуть не мог.
Введенный мною новый аттестационный порядок всегда пользовался его одобрением, а журналы Высшей аттестационной комиссии он всегда читал весьма внимательно, за немногими исключениями для отдельных лиц, всегда утверждал ее заключения и никогда не высказывал мне какого-либо неудовольствия ее действиями; наконец, тот же аттестационный порядок, насколько я знаю, сохранился и после моего ухода. Что же касается генерала Топорнина, то он был уволен в отставку из корпусных командиров еще в 1906 году, и я глубоко убежден, что с его уходом армия ничего не потеряла*. Таким образом, я со спокойной совестью мог принять упрек за аттестационный порядок и, в частности, за увольнение Топорнина. Я убежден, что этот упрек со стороны государя даже не был серьезен. Он решил меня уволить главным образом за то, что я не отстоял в Думе его прерогативы как вождя армии, действия которого не подлежали критике Думы; но при этом он, очевидно, поддался также и голосу многочисленных лиц, недовольных увольнением множества старших генералов, имевших родственников и защитников при Дворе; я уже упоминал о том, что вдовствующая императрица была крайне недовольна мною в этом отношении.
По возвращении из Царского я принял обычные доклады, так же как и в среду. В среду 11 марта были подписаны высочайшие рескрипт и указ о моем увольнении, объявленные 12 марта. Привожу текст рескрипта:
"Александр Федорович. Вступив в 1905 году, в трудное для армии время, в управление Военным министерством, вы в течение почти четырех лет прилагали напряженные усилия, чтобы оправдать мое доверие и провести в жизнь ряд мероприятий, направленных к усовершенствованию различных отраслей военного управления. Труды эти не могли не отразиться на состоянии вашего здоровья, требующего ныне продолжительного отдыха и надлежащего о нем попечения. Снисходя к вашей просьбе об увольнении вас от должности военного министра, отмечаю с особой признательностью целесообразность многих из ваших начинаний и особенно те меры, которые имеют задачей усовершенствование системы войскового хозяйства. Уверен, что начинания эти послужат одним из тех оснований, на которых в ближайшие годы вашим преемником должно быть завершено переустройство наших вооруженных сил.
Выражая Монаршую Мою благодарность за ваши труды, жалую вас кавалером ордена Святого благоверного великого князя Александра Невского.
Я уверен, что, восстановив ваши силы, вы будете в Государственном Совете и впредь продолжать ваше плодотворное служение на пользу Мне и родине.
Пребываю к вам неизменно благосклонный и благодарный Николай. Царское Село, 11 марта 1909 года".
Таким образом, мое увольнение состоялось в самой милостивой форме, якобы по моей просьбе, мотивированной расстройством здоровья, мне был дан рескрипт с благодарностью за мои труды и с признанием "целесообразности многих из моих начинаний"; наконец, меня украсили орденом Александра Невского - словом, уволили честь честью. Самый рескрипт был малосодержателен, глухой, но Главному штабу пришлось составить его наспех, да и вообще трудно составлять рескрипт увольняемому сановнику.
По Министерству я 10 марта отдал приказ: "Покидая должность военного министра, прошу всех чинов Министерства принять мою искреннюю, сердечную благодарность за помощь, которую они мне оказали своею дружной, самоотверженной работой".
В пятницу, 13 марта, я в Канцелярии Министерства прощался с ее чинами, а затем и с членами Военного совета и начальниками главных управлений.
Через неделю, 20 марта, Канцелярия
давала мне прощальный обед; в этот день минуло 25 лет со времени моего вступления в Канцелярию; в списках которой я с тех пор состоял. Сколько перемен за эти 25 лет! Вступал я в Канцелярию молодым, тридцатилетним подполковником, а покидал ее как уволенный от должности военный министр! Мне поднесли жетон Канцелярии, а жене букет цветов. По ходатайству чинов Канцелярии образованному мною капиталу для воспитания детей чинов Канцелярии было присвоено мое имя. Это, конечно, являлось лучшим средством к увековечению моего имени в Канцелярии.Заседать в Государственном Совете мне не улыбалось вовсе. Много раз мне приходилось думать об уходе с должности, и я всегда думал проситься в отставку; два раза я заготовлял уже прошения об увольнении (летом 1906 года и весной 1908 года) и оба раза просил в них об отставке; но теперь мне стало ясным, что при обязательном платеже моей бывшей жене, я на пенсию не буду в состоянии жить в Петербурге, а жене будет скучно в провинции, и я решил остаться в Государственном Совете, где мне дали содержание в 18 000 рублей. Это был максимальный оклад, дававшийся министрам, долго пребывавшим в должности.
С Государственным Советом и его внутренними распорядками и строем я был вовсе незнаком. Дела мои проходили там гладко, и мне приходилось бывать в нем реже, чем в Думе. О делении его на партии я знал мало, а из его членов знал почти только военных, да несколько бывших министров. Тотчас по моему отчислению в Совет, 12 марта, ко мне заехали два члена его, генерал-адъютант граф Татищев и Пантелеев, чтобы передать мне приглашение группы правых вступить в ее ряды. Они мне сказали, что все военные состоят в этой группе; на этом основании и я решился вступить в эту группу.
Военнослужащим по закону возбранялось состоять в каких бы то ни было политических союзах и я всегда стоял вдали от них. По убеждениям своим я был монархистом; я считал, что Россия может управляться лишь твердой властью, независимой от преходящих течений и общественных настроений, а этому требованию удовлетворял лишь самодержавный строй; от самодержавия должны были исходить (как при Александре II) те реформы, которые требовались жизнью. Несомненно, Россия со временем должна была обратиться в конституционное государство по примеру остальной Европы, но к этому ее еще надо было подготовить, постепенно расширяя самодеятельность общества, и я на отказ от самодержавия смотрел, как на неизбежное в будущем зло. Такому взгляду, конечно, способствовало и то, что я в нем был воспитан с детства. Зато я к самодержавию предъявлял большие требования: самодержец должен чувствовать себя слугой государства и, отлагая в сторону все свои личные интересы и симпатии, ставить впереди всего интересы России; он лично должен быть безупречным, без фальши, верным своему слову и твердым в принимаемых решениях. Всем этим требованиям государь не удовлетворял, и я сознавал, что ввиду этого, ограничение его власти было нужно. Я сам был сведущ только в военных делах и занимался только ими, но и по военной части многие реформы удалось провести лишь ввиду наличия Думы. К какой же политической партии я, в конце концов, должен был бы причислить себя? Во всяком случае, я не принадлежал к тем крайним правым, которые желали бы повернуть историю вспять и упразднить Думу; в Государственном Совете я, вероятно, более всего подошел бы к правому центру (партии Нейдгарта), а в Думе - к умеренным правым или националистам.
Я уже сказал, что попал совершенно случайно в группу правых, во главе коих стоял Петр Николаевич Дурново. Группа эта составляла около трети всего Совета; она имела довольно разнообразный состав; в ней были крайне правые (Дурново, Стишинский, Кобылинский, князь Ширинский-Шихматов* и большинство военных) и умеренные элементы, поэтому единение группы было слабое, и она не распадалась лишь благодаря тому, что предоставляла своим членам голосовать по их усмотрению**.
Лицу, занимавшему высокий пост, тяжело оставаться в том же городе и в той же среде после его увольнения на покой, особенно, когда все знают, что он ушел не по своей просьбе, а его уволили: отношение к нему большинства лиц сразу меняется. Я был уволен по личному неудовольствию государя, притом за недостаточную защиту его прерогатив, остатков его самодержавия. Это окончательно роняло меня в глазах не только тех, кто ценил людей по степени царской к ним милости (придворные круги и Гвардия), но и всех лиц черносотенного направления (крайне правых). Масса же недругов, которых я успел себе создать, ликовала и злословила по моему адресу более, чем когда-либо.
Крайне желательно было возможно скорее уехать из Петербурга и на некоторое время удалиться от общества. В рескрипте было указано на расстройство моего здоровья и необходимость надлежащего о нем попечения; это давало мне несомненное право просить об отпуске, хотя сессия Совета была в полном разгаре. Мы решили ехать в Крым, чтобы насладиться тамошней весной.
За полученные мною рескрипт и орден мне надо было благодарить государя и я записался в число желающих представиться ему; прием мне был назначен 18 марта. Государь меня принял в своем кабинете, стоя у первого окна. Я его благодарил за оказанные мне милости. Он мне сказал, что собирается на днях прислать мне свой портрет. Я его поблагодарил и сказал, что только и мечтал, чтобы он после моего ухода сохранил мне свое расположение; ведь когда-нибудь уходить надо, а меня так ругали со всех сторон. Он мне сказал, что ругань Меньшикова{20} (в "Новом времени") вредна, но для него не имеет значения и прибавил: "А мое расположение, как видите, я вам сохраняю". Затем он говорил еще о ругани в печати по поводу нашей уступки в вопросе о Боснии и Герцеговине, прибавив, что он тоже жалеет об этой уступке, так как Австро-Венгрия не решилась бы на войну; сказал, что в оглашении перед Западом слабых сторон нашей армии виноваты Гучков и Меньшиков*. Прощаясь, он сказал: "До свиданья, только до свиданья!"