История рода Олексиных (сборник)
Шрифт:
— Меня вызывают. — Сестра брезгливо тронула агента за плечо. — Слышите?
— Брю! — ясно сказал филёр, что сестра сочла производным от глагола «бдеть» и спокойно направилась к больному.
А в сводчатом, скверно освещенном коридоре появилась худенькая мальчишеская фигурка в длинном больничном халате. В этом не было ничего неожиданного, так как в корпусе лежало несколько сорванцов с Успенки, да и входная дверь надежно закрывалась на ключ, каковой имелся только у персонала. Впрочем, мальчишкой никто не поинтересовался, а он весьма заинтересованно задержался подле столика сестры и спящего в штатском. Передвинул коробочки, легко коснулся пальцами одежды охранника, вытащил ключ, метнулся к соседней двери, бесшумно открыл заранее смазанный замок.
— Быстро в парадное! Дверь открыта!
Коля ждал этого шепота, был готов; как он пролетел эти десять сажен до поворота на лестницу,
— И что любопытно, ваше высокопревосходительство, сестра милосердия — совершеннейшим образом наш человек! — удивленно докладывал временщику Опричниксу жандармский полковник. — Всю жизнь, можно сказать, самоотверженно рапортовала о всех врачах, и вдруг именно у нее в аптечке мы находим снотворный порошок.
— Выслать, выслать! — распорядился генерал-адъютант. — В Нижний, в Арзамас. Никому нельзя доверять. Никому!
А табор был уже далеко, и Коля впервые за много лет пел на родном языке, хотя ему было совсем не так уж весело и от цыганской песни, и от цыганской воли. Он оставлял за спиной свою первую любовь и необъяснимо знал, что никогда более не встретится с нею.
— Лучше качаться в седле, чем в петле, парень!
Эту мысль — правда, в несколько упрощенной форме — Сеня Живоглот полагал своим кредо, хотя и не подозревал, что на свете существует такое мудреное слово. Полусерьезно сказав Розе, что лучший способ рассчитаться с бабкой Палашкой — это лишить ее нажитого капитала, Сеня стал об этом думать и постепенно пришел к выводу, что дело вполне стоящее. Деньги у дурочки водились, о чем знало все Пристенье, хранила она их отнюдь не в банковских сейфах, и взять их без шума представлялось Сене деянием не просто выгодным, но и справедливым. Исходил он, естественно, из чисто личных побуждений, хотя относился к бунтарям с уважением, а Прибыткову был обязан жизнью.
— Хошь, бабка, Колю Цыгана тебе заложу? — спросил Палашку вертлявый парень из мелкого пристенковского ворья.
— Зачем он мне? Зачем? — перепугалась бабка.
— Ша! Ты мне — «катеньку» на ручку, я тебе — адресок цыгана, и мы квиты.
— Да-а. Сто возьмешь, а сам не скажешь.
— Делаем дело, поняла, убогая? Ты отдаешь сотнягу Афоне Пуганову, я тебе — адресок. Ты проверяешь и, раз адресок точный, велишь Афоне вручить «катеньку».
Расчет был, как, в аптеке: таких денег бабка Палашка при себе иметь не могла и мщения ради должна была кинуться туда, где хранила. Вертлявый завел волчка и отстал: за Палашкой в шесть глаз следили теперь особо доверенные наводчицы. Ослепленная жаждой мести, последняя дура города и впрямь ринулась в свои закрома… к Афанасию Пуганову. Круг замкнулся, брать Афоню за глотку было несвоевременно, и Сене Живоглоту пришлось отложить наказание. Но зато теперь он точно знал, где хранится золотой запас, и ждал лишь случая, чтобы завладеть им, а заодно и выполнить слово, данное Розе под горячую руку.
Впрочем, всем вдруг стало не до налетчика, не до пристенковской дурочки и даже не до невесть куда и как сгинувшего цыгана: в городе начался судебный процесс над главными государственными преступниками. По процессу проходило трое, и прокурор так сформулировал обвинения:
— Степан Дровосеков, он же Теппо Раасеккола, как сам себя именует, лютеранин, мещанин города Прославля. Обвиняется в зверском убиении находящегося при исполнении должностных обязанностей полицейского офицера, а также в подстрекательстве к мятежу и сопротивлении властям.
Евсей Амосов Сидоров, он же «Амосыч», «Наборщик», «Старик»; мещанин города Прославля православного вероисповедания. Один из основных зачинщиков бунта, руководитель баррикад на Нижних улицах, член Российской социал-демократической рабочей партии.
— Большевиков! — крикнул Амосыч, но прокурор продолжал далее:
— Обвиняемый по кличке Гусарий Уланович, настоящие имя и фамилию сообщить отказался. Вероисповедания православного, из служилых дворян, поручик в отставке без мундира и пенсиона. Основной военный организатор вооруженного заговора против спокойствия и власти, руководитель боев на баррикадах Верхней улицы…
Вот так и нашли замену Сергею Петровичу Белобрыкову. Свято место не должно быть пусто.
Странный это был процесс, на котором один из обвиняемых не сказал ни единого слова в ответ на вопросы прокурора, защитника,
членов суда, присяжных и даже приглашенного врача; второй вместо точных ответов по существу ссылался на покойного генерала Лашкарева, обвиняя его в кознях и сведении счетов; а третий… Третий отвечал столь пространно, что суду приходилось то и дело прерывать его речи.— Обвиняемый Евсей Сидоров, где вы достали оружие?
— В любом современном государстве суд защищает честь и достоинство своего гражданина, и только у нас суд прежде всего защищает интересы правящей верхушки…
— Обвиняемый, прекратите агитацию! Отвечайте на прямо поставленный вопрос.
— Отвечаю: в стране неправого суда и неправой власти защита личного достоинства не преступление, а необходимость…
— Суд лишает вас слова, подсудимый Сидоров!
— Значит, ваш суд боится правды!
И так — на каждый вопрос: Амосыч использовал любую возможность, чтобы высказаться, открыть глаза людям, объяснить, в какой стране они живут. И неважно, что в зал суда по специальным билетам пропускали избранных, проверенных и благонамеренных: непонятным образом слова старого наборщика прорывались сквозь стены, закрытые двери и часовых, за ночь приводились в систему, комментировались и разъяснялись, распечатывались на гектографе и с эпидемической силой заполняли город. Ответы Амосыча наизусть знали студенчество и либеральная интеллигенция, ремесленники Успенки и рабочие окраин, Крепость и Пристенье и вообще весь город. Бывший судья крещенских драк, выпивоха и весельчак Евсей Амосыч стал самым знаменитым гражданином Прославля: его знали, его поминали, его цитировали и им восхищались все. Двадцатый век рождал новых героев, и старый наборщик оказался первым представителем этой когорты, ибо город вызывающе ждал и демонстративно требовал именно такого героя. Власти никак не могли предусмотреть подобного варианта: хотели добиться всеобщего осуждения и презрения, а добились всеобщего признания и восторга. Но суд шел своим чередом, закрывать его или менять процедуру было уже поздно; обвинение поменялось местами с обвиняемыми, и это был еще один парадокс новой эпохи. И прокурор стал избегать вопросов, процесс съеживался, как шагреневая кожа, чах и хирел, а в городе по-прежнему печатались листовки, и уже не только студенты с либералами да рабочие с социалистами — все, решительно все насмешливо улыбались властям. Суд начали торопить, комкать, пробалтывать — только бы поскорее! И наконец-таки догнали его до заключительной части: остались последние слова подсудимых да приговор, который давно уже был известен и согласован на самом верху. Власти и судейские чины вздохнули с облегчением, но, как потом выяснилось, с облегчением вздыхать как раз и не следовало.
— Подсудимый Дровосеков, ваше последнее слово!
Теппо промолчал весь процесс, не общаясь ни с адвокатами, ни с товарищами по скамье подсудимых. Суду он всегда отвечал бессловесно, просто мотая головой в отрицательном или положительном смысле. И все — не только суд — считали, что угрюмый молчун откажется от последнего слова, а он встал.
— Я — маленький народ, но я — отдельный народ, — не очень понятно начал Теппо. — Я всю жизнь прожил на Успенке, где все жили, как одна семья, и когда у меня все померли от холеры, меня взял Кузьма Иванович Солдатов, и я ему низко кланяюсь. Успенка называла меня Стёпой, но она знала, что я — финн Теппо Раасеккола, и уважала этого финна. Почему же вы, власти, не уважаете маленькие народы? Почему же вы не судите самих себя, а судите меня за то, что я убил убийцу моей любимой? Я тихо жил свою жизнь. Я носил рояли на плечах, следил, чтобы люди честно мерились своей силой, и мечтал, что у меня будут белые мальчики и черные девочки. Я защищал свое право на такую мечту, а вы обвиняете меня за то, что я не хотел мечтать, как вы. Можно силой заставить повиноваться, силой заставить кричать «Ура!», может быть, даже любить можно заставить силой, но мечтать заставить нельзя. Это же невозможно, просто никак невозможно заставить других мечтать о том, о чем мечтаете вы…
Вы, конечно, поняли, что это не буквальная речь Теппо Раасекколы: это листовка с его речью, выпущенная на следующее утро. Теппо говорил медленно и скверно, но он высказал именно эти мысли, и их всего лишь складно изложили. В то время не было магнитофонов, стенографисты не потрудились записать последние слова подсудимых, в протоколе суда обозначена лишь сама суть, и поэтому сохранились они только в листовках, выпущенных по горячим следам. Я не знаю, кто выпускал эти листовки, но мне точно известно, кто редактировал их, облекая в логическую форму взволнованную и чаще всего рваную речь подсудимых. Ольга Федоровна Олексина. И я с глубокой благодарностью склоняю голову и пред ее светлой памятью, и пред ее трагической судьбой.