История всемирной литературы Т.3
Шрифт:
Парафразы псалмов становятся одним из ведущих жанров лирической поэзии гугенотов. Наилучшим образцом могут служить «Христианские размышления по поводу восьми псалмов Давида» (изд. 1581) Теодора де Беза (подробнее см. гл. «Литературы Швейцарии»), где историческая и социальная реальность становится основной лирической темой, или цикл переложений псалмов «Размышления по поводу псалмов» А. д’Обинье, содержавших философские размышления поэта о трагической судьбе его современников.
Поэзия гугенотов, по крайней мере внешне, не находилась в конфликте с традицией Плеяды. Хотя ее в основном питали сюжеты, стиль и сам дух Библии, библейская древность обычно в ней соседствовала с привычными образами греко-римской античности. Общим с Плеядой у гугенотов был и воодушевляющий их пафос создания подлинно национальной поэзии, выбор тем и жанров. Однако при всем этом некоторые существенные принципы поэтики Плеяды претерпели в гугенотской поэзии значительную трансформацию.
Достаточно явственно это обнаруживается, например, в поэзии Жака Констанса (1547—1621). Уроженец Гаскони, приближенный
Прежде всего поражает в сборнике название внутреннего цикла, состоящего из девятнадцати сонетов — «Сонеты смертей, мучений и слез». Оно как бы заранее определяет общий трагический и гражданский пафос любовной лирики не только самого Констанса, но и всех гугенотских поэтов. По сути дела, в этом цикле любовные сонеты становятся трагической песней гонимого гугенота. Констанс вводит в них образы, навеянные событиями религиозных войн: любовное страдание уподобляется пыткам, на которые обрекали гугенотов, разлука — темнице, где томится страдающий узник, и т. д. Доминирующая у Констанса лексика — кровь, смерть, пытка, казнь, бегство, муки и т. п., — имеющая отнюдь не символический смысл, как это было привычно для любовных сонетов, придает стихам Констанса причудливый и мрачный оттенок. Мрачность, трагичность поэзии Констанса отражаются и в особом восприятии им природы. В «Постоянной любви» нет умиротворенных, гармоничных описаний; картины бурь, вихрей, рушащихся деревьев и скал, выходящих из берегов рек составляют пейзажный фон сборника. Гугенотам была чужда идея незыблемости, вечности окружающего мира, присущая многим гуманистам Возрождения. Их мироощущение проникнуто духом «Апокалипсиса». Столь же апокалиптична природа и лирическое мировосприятие у Констанса.
Светлым и ясным картинам природы почти нет места в его поэтическом мире. Для поэта-гугенота сама реальность — лишь временное пристанище человека. Вот почему гугенотская поэзия как бы изначально тяготеет к образам и стилю, подчеркивающим призрачность и неустойчивость явлений бытия, антитетичности, гипертрофии метафоричности, причудливому смешению реального и ирреального, столкновению разных стилевых потоков в границах одного произведения, к эмфатической интонации — словом, к тем поэтическим формам, которые станут определяющими для литературы барокко. Чрезвычайно характерна в этом отношении и поэзия Жана де Спонда (1557—1595), где тема жизни человека как призрачного и мучительного существования (тема, появлявшаяся уже, хотя и не столь резко и определенно, в «Диалогах» Жака Таюро и его стихах 1555 г., в цикле «Сон», 1558, Жоашена Дю Белле, в любовной лирике Этьена Жоделя) становится центральной и определяющей всю поэтическую структуру его произведений. Его «Стансы Тайной вечери» и «Сонеты Смерти», изданные лишь в 1597 г., проникнуты ощущением тщетности поиска устойчивости и душевной гармонии. Барочные эмблематические образы изменчивости, текучести, неустойчивости становятся у Спонда способом передачи напряженности, дисгармоничности внутреннего мира человека, глобальности и универсальности трагизма лирического «я». В одном из его сонетов этот трагический диссонанс мира и человека достигает наивысшего напряжения:
Все вздыбливается против меня, идет на приступ, искушает,
И мир, и плоть, и мятежный Ангел,
Чья беспредельность, чья мощь, чья прелесть ложная
Меня, о господи, ввергают в бездну, меня колеблют, обольщая.
Поэзию Спонда отличает подлинность трагической эмоции, глубина философского осознания и художественного выражения трагедии земного удела человека. Его образы редко становятся формальным поводом для изощренной игры словами, изысканной декоративности, как это было присуще маньеристической поэзии XVI столетия.
Расцвет гугенотской поэзии совпадает с тем периодом позднего Возрождения, когда во французской литературе резко означились во многом противостоящие, а иногда и причудливо сочетающиеся в границах творчества одного писателя стилевые течения, будь то классицистические «Сонеты к Елене» Ронсара или изысканный маньеризм Депорта, поэтов «Зеленого салона» Катерины де Рец и салона маркизы де Вильруа, являвшихся своего рода прообразом прециозной поэзии XVII в. Поэзия гугенотов в целом более однородна в своей поэтике и стиле. Она восходит и по-своему реализует те гражданские идеи поэзии и прежде всего то представление о высоком назначении поэта, которое утверждалось в манифестах Плеяды, в политической и философской лирике Ронсара. Поэт-пророк, поэт-наставник своих сограждан, уберегающий их от заблуждений и открывающий им тайны природы и мироздания, — эта концепция поэтического творчества более всего одушевляла поэтов-гугенотов Саллюста Дю Бартаса и Агриппу д’Обинье. Не случайно, что именно этим поэтам суждено было выполнить завет, который оставил Дю Белле в «Защите» и который столь неудачно пытался осуществить в своей «Франсиаде» Ронсар, — дать французской поэзии эпическую поэму.
Еще в 1551—1552 гг. Теодор де Без (см. гл. «Литературы Швейцарии») в предисловии к драме «Жертвоприношение Авраама» писал о том, что в поэзии должны зазвучать
возвышенные сюжеты, почерпнутые из Библии и возвеличенные пламенной верой гугенота. «Неделя, или Сотворение мира» Дю Бартаса (1544—1590) в полной мере осуществила это намерение.Преддверьем к ней явились первые эпические поэмы Дю Бартаса — «Триумф веры» (1572), «Юдифь» (1573) — произведения малоудачные и не оставившие заметного следа во французской поэзии; «Неделя...», появившаяся в 1579 г., сразу же завоевала признание, правда не столько во Франции, сколько за ее пределами. Поэма была переведена в Германии, Англии, а затем в Италии и Испании.
Сюжетом «Недели...» послужила Книга Бытия. Первая часть, или «Первая Неделя», разделена на семь глав — семь дней и повествует о сотворении мира, причем в последовательности и деталях описания она обнаруживает как влияние толкований Книги Бытия отцами церкви («Шестоднев» Василия Кесарийского, переложение Амвросия Медиоланского и др.), так и значительное количество реминисценций из античных и современных ему авторов.
«Вторая Неделя», каждый «день» которой должен был состоять из четырех песен, осталась незавершенной. Содержание ее составлял рассказ о «детстве мира»: о пребывании Адама и Евы в Эдеме, о грехопадении и изгнании их из рая, об убийстве Каином Авеля и т. д.
На первый взгляд «Неделя...» Дю Бартаса представляется чрезвычайно громоздкой энциклопедической поэмой. Дю Бартас более, чем кто-либо из гугенотских поэтов, отдал дань доктрине «ученой поэзии». Ронсар в предисловии к «Франсиаде» настаивал на том, что истинный поэт должен быть «то Философом, то Медиком, Ботаником, Анатомом, Правоведом». Дю Бартас в полном согласии с этой ренессансно-масштабной мерой поэта и поэзии утверждал, что поэт призван расшифровать «Великую книгу Творения» и что в его поэме предстанут все явления и предметы окружающего мира, будь то человек или растения и животные, суша и воды, небо и земные недра, ход небесных светил или движение истории. Реализации этого замысла Дю Бартаса немало способствовали «Микрокосм» Мориса Сева, «Метеоры» Баифа, философские гимны Ронсара. «Неделя...» — средоточие самых разнообразных сведений, почерпнутых у ученых, философов, писателей античности и современности. Она может служить достаточно полным свидетельством научной мысли Возрождения. Однако чрезмерность оснащения поэмы научными сведениями, перечислениями явлений природы, животного и растительного мира придает ей описательность, порою ведет чуть ли не к каталогизированию научных истин. В отличие от «Микрокосма» Мориса Сева и «Гимнов» (1555—1556) Ронсара, где человек и его бытие в мире являлись организующей идеей, центром религиозно-дидактической эпопеи Дю Бартаса становится образ творящего бога. И описание стройности, сообразности и разнообразия Вселенной подчинено не возрожденческому пафосу постижения ее тайн, но эмфатическому славословию мудрости Творца, а живое, поэтическое восприятие мира, присущее ренессансным поэтам, уступает место дидактическому восторгу. Решив противопоставить паганизму Плеяды религиозную доктрину мира и человека, Дю Бартас писал, что он стремится в поэме «освободить перо свое от плоти и греха», и возносил моления о том, чтобы в речах его «ничто человеческое не проявлялось». Однако осуществлению этого ригористического стремления Дю Бартасу мешал тот самый «греховный» паганизм, от которого он отрекался.
Как острова в причудливых волнах эпического рассказа, изобилующего утомительными перечислениями и маньеристически украшенной речью, перегруженной аллитерациями, перифразами, игрой слов, напоминающей стиль «великих риториков», возникают в поэме истинно лирические строфы. Каждый день творения открывает или заключает лирическое отступление автора. Так, описание неба во «Втором дне» поэмы заканчивается строками, весьма напоминающими «Гимн небу» Ронсара; «Третий день» открывается хвалой земле — «Я славлю тебя, о земля зерноносительница». Здесь сухая дидактика уступает место лирическому восприятию красоты природы. В «Первой Неделе» можно вычленить и элегии, и рассуждения в стиле поэтов Плеяды. Поэтическое восприятие Вселенной ясно ощутимо и в замечательном вступлении к «Седьмому дню» (о котором с восхищением писал Гете), где бог, взирающий на содеянное им, уподобляется человеку, который видит земные предметы в цвете, слышит разноголосый шум природы, воспринимает запахи цветов и растений и восторженно созерцает свое творение — землю, как художник удавшуюся ему картину.
Столь же непоследовательным оказывается автор «Недели...» и в своем намерении противопоставить библейскую древность античной мифологии. Античные боги постоянно присутствуют в поэме и соседствуют с героями Ветхого Завета, привнося в поэму Дю Бартаса привычный поэтический мир Возрождения.
Но личность поэта, его религиозные и политические пристрастия, приметы реальной истории редко обнаруживаются в «Неделе...». Это свидетельствовало о спаде гражданского пафоса в поэзии Дю Бартаса, о намеренной его отстраненности от трагических коллизий эпохи. Известная умозрительность конструкции поэмы, дидактический, а не лирический пафос, долженствовавший быть идеологическим стержнем произведения, разрушают эпическое единство поэмы, распадающейся на отдельные фрагменты. Стилевой организации «Недели...» присуще соединение маньеристских тенденций и тех черт стиля, «которые, — как отмечает Ю. Б. Виппер, — станут затем показательными для определенных разновидностей литературы барокко». В этой связи следует отметить и больший, нежели то было присуще гугенотской поэзии в целом, аристократизм Дю Бартаса, его ориентированность на салонную изысканность и придворные вкусы, хотя сам поэт в предисловии ко «Второй Неделе» резко противопоставлял свое творчество «изнеженным стихам» придворных стихотворцев.