Чтение онлайн

ЖАНРЫ

История всемирной литературы Т.7
Шрифт:

Черты самобытности творчества Искандера (псевдоним Герцена начиная с первой опубликованной статьи «Гофман», 1836) уже с начала 50-х годов фиксируются и западной критикой. Социальная острота его реализма, «красноречивый жар благородных убеждений», лирическая «искренность и правда», доходящая до резкости, осознаются как выражение «юношеской свежести и наивной чувственной чистоты» русской литературы (в отличие от реализма «стареющей Западной Европы»).

В самом творчестве Герцена база «сопоставления с опытом Европы» к этому времени значительно расширилась. В мир писателя непосредственно вошел как кровный, личный политический опыт революции 1848 г. в Европе, и освоение его обозначило качественно новые художественные возможности для русской и мировой литературы. Писатель находит их на путях прямого, неопосредованного вымышленным сюжетом воссоздания драматического пути личности через разочарования и тупики «духовного кризиса», вызванного поражением революции. Герцен открывает эти возможности в лирическом обобщении грандиозной битвы идей современности

с позиций социалистического идеала, в невиданном по масштабности, доступном лишь участнику этой всеохватывающей битвы сопряжении частного и общего, личных страстей, коллизий, трагедий и всемирно-исторических катаклизмов.

Политическая «встреча с Европой» формирует в первую очередь новаторский жанр «Писем из Франции и Италии» (1847—1852). В этом «первом столкновении» предстают два равно творчески значимых участника — предреволюционная действительность Запада и активная, духовно свободная личность русского революционера. Его взор борца обращен прежде всего к бурлящим протестом народным массам, к достоинству и разуму, вольнолюбию трудового человека Парижа или Неаполя. В демократических проявлениях национального характера он улавливает и поэтизирует революционную традицию Европы, свою надежду на скорое обновление мира. И «презрительным смехом» разит «притязания мещан на образованность и либерализм».

Самые чуткие из современников сразу ощутили ядро оригинальности герценовских «Писем» — страстный «тон матадора», по отзыву В. П. Боткина. Сам автор в определении рождающегося жанра, отталкиваясь от статичных нраво- и бытоописаний, полемически подчеркивает «легкость» своих писем — «шалости `a la „Reisebilder“ Гейне». В «летучей форме» такой лирической прозы завоевывается для искусства возможность контактов свободного человека с социально-политической сферой реальности, утверждается высшая ценность его духовного бытия. Широкая гамма жизненных впечатлений предстает схваченной как бы в самый момент возникновения, в удивительной живости, непринужденности, в многокрасочности и образном блеске ассоциаций, где «рядом с шуткой и вздором, — негодование, горечь... ирония». «Легкость» у Герцена, как и у Гейне, оборачивается вместе с тем целеустремленностью наблюдений. Их эмоциональную окраску определяет страстное неприятие всех форм политического гнета, буржуазного филистерства, казнимых победоносным остроумием.

И все же близость первых «Писем» к «Путевым картинам» относительна. С социальным одиночеством Гейне связана трагическая самоуглубленность лирического героя «Путевых картин», устремленность в мир фантазии, подчас алогизм и субъективная зыбкость метафорических образов. Объект обобщения, да и зрелая трезвость мировосприятия более сближают «Письма» Герцена с циклом политических предреволюционных писем Гейне «Лютеция». Но различия в лирической тональности, в самом характере образности сохраняются. Тон первых герценовских «Писем» определяет не столько протест против растленного мира угнетения, сколько «патологический разбор». Он подводит читателя к четкому выводу — приговору всем идеологически-политическим проявлениям режима Луи-Филиппа: «Смерть в литературе, смерть в театре, смерть в политике, смерть на трибуне».

Благодаря такой реалистической установке свободный, подвижный жанр «Писем» русского писателя-революционера отразил с исключительной широтой и проникновенностью и мир бурных потрясений европейского 1848 года. Глобальная историческая катастрофа настолько нераздельно воплощается в личности, становится драматическим содержанием развертывающейся перед читателем жизни интеллекта, что Г. Брандес назовет впоследствии Герцена «1848 год в человеческом образе».

Основанием для этого афористического определения послужили, разумеется, не одни «Письма из Франции и Италии», передавшие непосредственное восприятие и лирическое осознание событий их участником. В книге «С того берега» (1847—1850) развернута «философия революции 1848 г.». Идет глубинное философское осмысление трагического опыта истории, разрушающего просветительские иллюзии. На базе мировой традиции «литературы идей» — от «Племянника Рамо» Дидро до диалогов немецких романтиков, на базе собственного творческого опыта 30—40-х годов Герцен разрабатывает новаторскую форму философско-политического диалога, в котором сконцентрированы важнейшие мировоззренческие комплексы кризисной эпохи. Создаются специфические образы-типы их носителей, лишенные бытовой детализации, но наделенные определенной духовной цельностью, как скептик Доктор или сначала восторженный, а затем разочарованный Романтик-идеалист и др. Напряженный спор персонажей-антагонистов побуждает к заостренно-парадоксальному выявлению сильных и слабых сторон их позиции перед лицом требовательной мысли лирического героя, устремленной к действию и ищущей для него жизненных опор. А подчас обнажает противоречия самой этой движущейся мысли, не остановимой никакими потерями в суровом испытании теорий грозовой действительностью.

Но и в самые трагические моменты «духовной драмы» Герцен не устраняется от высшего авторского арбитража в этих поединках идей, ставших стержнем характеров. При всем равноправии самостоятельных «голосов» в «С того берега», которое только и может обеспечить движение к истине (что Достоевский будет воспринимать как наиболее близкий ему художественный опыт), авторская оценка идеологий определенна. В диалектическом развитии всех «pro» и «contra» на фоне богатства и сложности «живой жизни», развитии, завершаемом открытым финалом,

лирически утверждается Герценом перспектива дальнейших революционных исканий.

Здесь, очевидно, ключ к своеобразию лиризма Герцена вообще. По безраздельной личной причастности к катастрофическому миру лирико-философская публицистика Герцена конгениальна гейневской. Но в исповедальных монологах и диалогах Герцена мотивы кризисной раздвоенности в конечном счете преодолеваются, ибо «жизнь обязывает!». Обязывает борца и мыслителя к все новым попыткам «связать порванные концы» «красной ниткой революции».

Потрясенный кровавым торжеством в Европе «стоглавой гидры мещанства», убедившийся в пустоте старых республиканских программ, в сложности путей истории, где народами еще движут темные инстинкты, непосредственные нужды, Герцен не отбрасывает идеала разумной общественной гармонии, а ищет объективных, материальных опор для веры в его осуществимость. Он увидел их к началу 50-х годов в экономическом быте русского народа, в общинном владении землей. «Странническая Одиссея» духа, отраженная в лирико-философской прозе эпохи 1848 г., оканчивается, таким образом, «духовным возвращением на родину».

При всей утопичности создаваемой Герценом концепции русского крестьянского социализма в этой иллюзорной форме осознается действительная специфика национальных исторических задач, назревший демократический протест миллионной массы против помещичьей власти. А ощущение такой социальной опоры дает самосознанию личности мощные стимулы для преодоления кризиса, открывает перед творчеством Герцена новые источники исторического оптимизма. Он начинает свою беспримерную деятельность по организации Вольной русской типографии, затем по изданию «Полярной звезды» (1855—1869) и «Колокола» (1857—1867), становящихся существенным фактором демократического подъема в России. В обращении «с революционной проповедью к народу» (Ленин В. И. Полн. собр. соч. Т. 21. С. 261) голос великого художника-публициста обретает новую силу. И параллельно с ноября 1852 г. Герцен приступает к «Былому и думам» (большинство глав написано и напечатано в 50-е годы, но работа продолжалась до конца жизни).

Эти необычные мемуары, первым побуждением к которым послужила трагедия любви, потребность поставить «надгробный памятник» любимой, приобретают вскоре эпопейный размах. Личность предстает проводником широчайших общенациональных, эпохальных потребностей. Реалистическое взаимодействие человека и среды раздвигается до соотношения «человек и история», где оба члена не только соизмеримы, но и нераздельны в активном движении к будущему. Реалистическая панорама «Былого и дум» впервые охватывает в объективном повествовании единство этих двух вселенных. «Широкий океан» мировой истории и современности становится на глазах читателя достоянием движущегося с ним — в трагических борениях, сердечных утратах и жертвах, падениях и прозрениях — духовного мира автобиографического героя.

По значимости этих реалистических открытий для дальнейшего поступательного развития мирового искусства, по неувядающему поэтическому обаянию мемуарная эпопея Герцена стала явлением уникальным. Но уже в процессе формирования замысла писатель осознает его самобытность и масштабы с жанровой точки зрения в соотношении с автобиографиями прошлого (к примеру, мемуарами Б. Челлини), с опытом наиболее близких предшественников — и в отталкивании от этого опыта.

Суровая откровенность в анализе собственной душевной жизни («мужественная и безыскусственная правда», в оценке Тургенева) становится сразу одним из определяющих критериев автора. При этом Герцен не мог не учитывать такого ориентира, как «Исповедь» Руссо, одна из настольных книг его отрочества (откровения «энергической души, вырабатывающейся через... падения до высокого нравственного состояния»). Но применен этот критерий «храбрости истины» теперь не только к «интимнейшим» переживаниям личности, но и к сфере умственных исканий русского революционера, идейных отношений, мировоззренческих споров и превращений внутри целого общественного круга, всего передового поколения 30—40-х годов.

Разумеется, за осознанием автором новой меры откровенности его мемуаров («слишком внутренности наружи») стояла новая ступень конкретности в понимании внутреннего мира личности, соотнесенности ее мыслей и чувств с историческим потоком, а не с абстракциями изначальных богатств натуры и губительных воздействий цивилизации. Здесь, со стороны историзма, значительно ближе, чем с Руссо, соприкасаются «Былое и думы» с «Поэзией и правдой» Гёте, и этот опыт сознательно взвешивается автором, оказываясь, впрочем, также недостаточным. Цель Герцена — «отражение истории в человеке, случайно попавшемся на ее дороге», исследование характеров современников во всей их индивидуальности и особости как «волосяных проводников исторических течений» — означала качественно новую сращенность личности и объективного мира, новую ступень реалистического историзма, при которой активизируются оба члена этого соотношения. Акценты существенно перемещаются на роль человека как «работника истории», а вместе с тем фокус художественного интереса расширяется с одной центральной фигуры на целое поколение и его судьбу, на соотнесение социально-исторических «кряжей» в национальном и мировом масштабе. Вернее, нераздельны обе стороны творческой установки — на резкую, углубленную индивидуализацию и на генерализацию. («В них ничего нет стадного, рядского, чекан розный, одна общая связь связует их, или, лучше, одно общее несчастие... петербургская Россия», — размышляет автор о «людях неудавшихся» своего поколения в главе о Кетчере.)

Поделиться с друзьями: