Из воспоминаний
Шрифт:
Еще памятнее, чем Шарко, для меня остался друг отца, окулист из Реймса - Делакруа. Он приезжал часто повидаться с отцом. Это было то время, когда я сам попал в другую среду французских студентов, которые всецело мною завладели. Да и мои личные вкусы с отцом расходились: я проводил много времени на политических митингах, на выставке в память Революции, и вообще Францией восхищался, как свойственно двадцатилетнему возрасту. Помню, как Делакруа тогда надо мной за это подтрунивал, и, как это ни странно, старался передать мне свое восхищение перед Россией.
Он был большой руссофил, хотя не знал русского языка, и знал мало Россию; восхищение Россией было не только его личным свойством, но и особенностью этой эпохи, перед заключением {94} Франко-русского союза. Но от этого симпатии к России были не менее искренни. Когда мы оба с отцом уже вернулись в Россию (хотя и в разное время) - Делакруа написал ему любопытное письмо, которое я не забыл до этого времени. Он шутливо спрашивал про меня, продолжаю ли я по-прежнему восторгаться порядками Франции, но прибавил, что у него другая манера rendre hommage a un pays. (Оказать стране уважение.) Сейчас он упивается книгой русского ученого, Мечникова - "Les grands fleuves historiques et la civilization". (Великие
Но возвращаюсь к впечатлениям от политической жизни Франции. Конечно, они были поневоле и поверхностны и односторонни. Всей жизни Франции я не мог охватить. Но за это именно время я мог видеть, как сами французы к своему режиму относились, ибо он был поставлен тогда на серьезное испытание. Им был "буланжизм".
В основе политических успехов этого генерала, кроме личной его популярности, как генерала, лежало, очевидно, и законное недовольство многих слоев населения, желавших улучшить свое положение; недаром Буланже выдвигал радикал Клемансо, тогда еще "низвергатель всех министерств". Буланже был избранником не правых, а левых; только позднее он попытался объединять вокруг себя всех недовольных, не исключая принципиальных врагов самой Республики. Недовольство политикой Республики среди {95} некоторых частей населения дало ему популярность сначала на депутатских выборах Севера, а потом завершилось . блестящей победой его же в Париже. Тогда, в качестве депутата Парижа, он официально поднял вопрос о пересмотре конституционных законов. Он заявил себя врагом парламентаризма, как источника слабости Франции; он хотел, чтобы власть правительства была более независима от Палаты. В этом, конечно, была доля правды, но большинства для этой реформы в Палате он не получил. Его прежние покровители, как Клемансо, от него отреклись. Его сторонники, учитывая сочувствие к нему среди масс, толкали его на открытый переворот. Сделав его, он мог бы потом санкционировать его плебисцитом, как это было при Наполеоне III. На переворот Буланже не пошел и своих главных сторонников тем оттолкнул. А правительство возбудило следствие против руководителей этого плана, как заговорщиков против Республики. Буланже сделал вторую ошибку: не веря беспристрастию следствия, он тайно уехал из Франции в Бельгию, а потом в Англию. Это бегство его погубило: им он потерял большую долю своего обаяния. Спор между ним, как будто бы претендентом на личную власть, и Республикой и должны были решить выборы 89 года, Были приняты меры, чтобы ослабить их плебисцитарный характер; избирательный закон был изменен. Воротились к системе scrutin d'arrondissement (Голосование по округам.); были запрещены candidatures multiples. (Множественные кандидатуры.) Это ослабляло значение для исхода выборов личной популярности кандидата, но выборы остались все-таки настоящими выборами. Ни о каких конкретных реформах или социальных вопросах на этих выборах не было Речи. Все это отходило на задний план. Но зато вопрос был поставлен очень отчетливо: сохранить ли прежнюю Республику, введенную в 1875 г., {96} предоставляя ей в установленном для этого порядке себя улучшать, или сделать "скачок в неизвестное" и изменение конституции предоставить полновластной Конституанте, Учредительному Собранию.
Выборы должны были показать, какой путь предпочитает страна в лице ее избирателей; законность или волю популярного человека, в лице его теперешних сторонников. Сама такая постановка вопроса была назидательна. Ведь полновластное, ничем не стесненное Учредительное Собрание многие считают до настоящего времени наиболее полным проявлением народовластия, выражением того, что именуется волей народа. Но, с другой стороны, полновластное Учредительное Собрание есть все-таки всегда "скачок в неизвестное", перерыв в преемственности государственной власти, пренебрежение тем, что создалось и существует. Иногда это пренебрежение может быть не опасно, иногда, даже нужно, как выход, но принятие такого способа создания нового строя есть осуждение того пути, которым страна шла до тех пор, и который сама она считала законом для всех обязательным. Об этом и шел спор на избирательных собраниях этого года: мне удалось тогда близко и часто их наблюдать.
Сам Буланже был лишен тогда избирательных прав, не мог поэтому быть кандидатом, но от его имени и за него выступали его сторонники. Я ходил слушать и кандидатов, и тех профессиональных ораторов, которые ездили с собрания на собрание, чтобы поддерживать их. На этих собраниях я между прочим очень часто слыхал Деруледа. Это был один из наиболее любимых и неутомимых ораторов. Такие словесные турниры мне казались блестящими, да часто и были блестящи; к тому же для меня это было тогда новое зрелище. Я мог, кроме того, наблюдать, как толпа слушателей на речи их реагировала, на что она в них откликалась. Моей затаенной мечтой в это время было услышать и непосредственный голос народа; {97} наблюдатели Франции, как Тургенев в "казни Тропмана", не раз писали, с какой неотразимой силой этот голос звучит в исполняемой целой толпой - Марсельезе. Моя мечта осуществилась. В округе, где я проживал (1е circonscription, 5е arrondissement, l'ancienne circonscription de Louis Blanc) (5-ый избирательный округ, первый раздел его, который выбирал одного общего депутата, Прежний округ Луи Блана.), как часто подчеркивали ораторы - было три кандидата: Деломбр, по официальному названию партии - оппортунист; позже, будучи уже послом, я его встречал в Париже, как сотрудника "Тан"; Бурневиль, радикал, и знаменитый Накэ, буланжист. Было еще один или два кандидата "рабочих", но у них не было шансов пройти, и голосов у них было так мало, что на исход выборов они повлиять не могли.
Задача избирательной кампании в нашем округе была помешать Накэ получить при первом голосовании абсолютное большинство и тем поставить его на перебаллотировку.
Его противники тогда бы соединились. Как общее правило, в этом году соперничавшие кандидаты
не делали совместных собраний. Отдельные лица проникали на чужие собрания и там выступали против их устроителей. Так было и в день, о котором я говорю. Было собрание назначенное Бурневилем; он сделал свой доклад; после него говорили другие. Но вдруг пришла весть, что Накэ во главе целой толпы буланжистов едет к нам. Сначала думали, что цель этого прихода только сорвать наше собрание; поднялись споры, что против этого делать; время проходило - и вдруг большая толпа буланжистов ворвалась в залу, внесла туда Накэ на руках и поставила его на трибуну. Отступать было нельзя. Председатель, после нескольких призывов к спокойствию, предоставил слово Накэ. Тот сказал очень корректную и хорошую речь. Напомнил свое прошлое, свою борьбу за республику, сказал, что у республиканцев {98} на различные вопросы могут быть разные взгляды, что он сторонник изменения Конституции Конституантой, а другие могут хотеть ее изменить другим путем и даже совсем не хотеть изменять. Обо всем этом можно спорить, но когда про него, Накэ, говорят, что он противник Республики, то этой клевете они сами верить не могут; свою преданность республике он достаточно доказал своей жизнью - и кончил речь горячим призывом: "Vive a jamais la Republique!" (Да здравствует навеки республика!). Буланжисты неистово хлопали; Бурневиль стал отвечать; еще раз отозвался о прошлом Накэ с похвалою, признал, что прежде был сам его другом, глубоко его уважал и любил, но затем кончил словами: "Eh bien, citoyens, cet homme n'existe plus: demandez aux electeurs de Vosges, ce qu'ils en ont fait". (Так вот, граждане, этого человека больше нет: спросите у избирателей, что они сделали с ним.) Тут поднялся оглушительный рев; стали хвататься за палки и стулья. Предстояло побоище. Многие поспешили на улицу. Там уже стояла толпа, переругиваясь, угрожая друг другу. Ждали выхода тех, кто в зале остался, чтобы продолжать с ними свалку на улице. Но тут произошло нечто непредвиденное. Из залы вдруг донеслось пение Марсельезы и все стали оттуда выходить, впереди шел Накэ с Бурневилем под руку и с громогласным пением Марсельезы. Вся толпа на улице вдруг за этим последовала, шапки полетели на воздух, все пели, аплодировали и обнимались. Марсельеза, республика - на минуту всех помирила.Конечно это "театральный" эффект; сцена могла быть даже подстроена. Но если вспомнить, что на этих именно выборах произошел разгром буланжизма, можно предполагать, что страна, в общем, была за ту республику, которая тогда существовала, что страна ее защитила не только против ее принципиальных врагов, но и против компрометирующих ее {99} демагогов. И мне было небесполезно в свободной стране получить урок консерватизма, то есть бережного отношения к тому, что создалось исторически. Подобного отношения русская жизнь в нас не воспитала.
Следующий урок подобного рода, полученный мною во Франции, касался ее Революции. В ней праздновалось ее столетие. В передовой России отношение ко всякой революции было своеобразное. Так как у нас тогда не существовало законных путей, чтобы влиять на ход государственной жизни, то противозаконный способ улучшать свое положение был среди мирного общества не только терпим, но и популярен. Слово "революционер" стало синонимом "борца за народ", как "военный" синонимом защитника государства против врагов.
И как "военная каста" даже в мирное время свысока смотрела на "штатских", так "революционеры" смотрели свысока на "либералов" за то, что они допускали с "врагом" соглашения. Власть казалась врагом, с которым нельзя "договариваться". Сколько было споров о допустимости для "революционеров" участвовать в легальных журналах и этим нарушать революционную "непримиримость"! Перед 1889, быть может даже во время моего пребывания в Париже, в русской эмиграции шли ожесточенные споры по поводу плана создать заграницей либеральный орган печати. Эти споры до меня не дошли: к этим кругам у меня тогда доступа не было.
Столетие Французской революции, устраиваемые в честь ее торжества, реставрация зданий и мест, где революция происходила, выставка всего, что от нее уцелело, картины, газеты, рукописи и автографы - позволяли как бы переживать ее вновь. Историческое изучение ее к этому времени уже много подвинулось, и заставляло пересмотреть слишком упрощенное к ней отношение: или огульное восхищение ею - "la Revolution est un bloc" (Революция нераздельное целое.) - утверждал Клемансо, или {100} ослепленная "ненависть". К вековому ее юбилею наступило время беспристрастной оценки и ее "заслуг" и "вреда", который излишества ее причинили. В общее сознание стало входить то, чего прежде не знали, а главное знать не хотели, что Великая Революция 89 года была по началу только "либеральным" движением и в результате привела к буржуазной Республике, что ее "завоевания" были заложены в старых порядках и могли быть постепенно проведены "законной властью", что Революцию предотвратило бы. Как сказал один французский писатель - "il n'y a qu'un moyen d'arreter une revolution: c'est de la faire" (Есть только один способ остановить революцию: это ее осуществить.) Это историческое понимание Великой, а следовательно и всех революций, я вывез из Франции.
Моим героем этой эпохи стал поэтому Мирабо, не за его исключительный гений, но потому, что он хотел идти именно этим путем. Я с волнением рассматривал автографы его писем и речей, которые, по тогдашним обычаям и из-за отсутствия стенографии, ораторы сами писали. Потом уже в России мне подарили восемь томов Лука Монтиньи с биографией Мирабо и выдержками его речей, из которых многие я до сих пор помню. Вообще к соблазну наших политических "ригористов" у меня образовался культ Мирабо. Я ценил в нем то, что если он толкал на реформы, то старался снабдить "власть" средствами помешать "разрушению" пойти слишком далеко; для этого отстаивал королевское "вето". Он недаром говорил про себя в речи: "Sur le droit de la paix et de la guerre" : "Un homme qui ne croit pas que la sagesse soit dans les extremes ni qu le courage de demolir ne doive jamais faire place a celui de reconstruire." ("О праве объявления войны или мира". "Тот человек, который не думает, что мудрость заключается в крайностях и что отвага на разрушение не должна никогда уступать места смелости на созидание".)