Из воспоминаний
Шрифт:
"Жребий сам по себе не имеет никакой политической сущности, не есть выражение определенной государственной идеи, будь-то народоправства или олигархии; он действовал в разное время, по разным поводам и с разными последствиями. Ошибочно считать демократию понятием, его создавшим; при возникновении своем он не был вызван ни политическим принципом, ни конституционной теорией. Если искать то общее, что заставляло греческую мысль прибегать к жеребьевке, как в VI так и в V веке, то мы найдем, что причиной жребия в политической сфере было то же, что и в обыденной жизни: к жребию обращались тогда, когда почему-нибудь становилось невозможным избрание. Когда в эпоху Солона дело шло о назначении одного магистрата из 4 кандидатов, представленных равноправными филами, или когда в V веке идея народоправства требовала избрания народом, а сами избиратели имели и равное право и равную претензию на занятие должностей - не трудно видеть, что выбор, который и исторически и
Таков был мой научный дебют: он дал мне ряд поводов для тщеславия. Я ничего не говорил Виноградову о ходе моей работы, а передал ему уже готовый доклад за несколько дней до семинарии. По заведенному порядку, на нашем семинарии каждый излагал свой {202} доклад, а Виноградов потом давал свое заключение. В данном случае Виноградов начал с того, что похвалил Готье, который правильно указал, что коренного противоречия между двумя сочинениями нет, но прибавил, что он не может на этом остановиться, т. к. доклад Готье поглощен моим, который изложил новые соображения, из которых он не хочет вычеркивать ни одного слова, и потому просит меня мой доклад полностью прочесть. Во время чтения он меня останавливал, чтобы объяснять и дополнять студентам то, что могло в докладе казаться им непонятным. Кончил тем, что мою гипотезу жребия лично он, Виноградов, вполне принимает; он на втором курсе уже читал о Солоне и в следующей лекции внесет в свое изложение те поправки, которые вытекают из моего реферата.
После окончания семинария он позвал меня в свой кабинет, еще раз выразил мне свое удовольствие и сказал, что этот доклад надо непременно напечатать, но что будет необходимо над ним еще поработать, возразить тем, кто в своих сочинениях об этом судили иначе. Все это потребовало не мало труда; мне пришлось для этого прочесть несколько сочинений, в том числе даже одно, написанное немецким ученым Зауппе, по-латыни - "De creatione archontum" (О назначении архонтов.), и другое нашего московского, ученейшего, но скучнейшего и бездарного проф. Шефера. Когда моя работа была напечатана в Ученых записках Московского Университета, в ней было уже 92 печатных страницы, вместо 10-15 рукописных в ученической тетрадке. Вместе с моей работой была напечатана и очень специальная статья Гершензона - об Аристотеле и Эфоре, далеко не лучшая из того, что писал Гершензон. В предисловии к обеим работам Виноградов написал, что "работа Маклакова предлагает интересное и оригинальное объяснение двухстепенности выборов древних афинских {203} магистратов. Признание или отвержение предложенной автором гипотезы будет в значительной степени зависеть от авторитета, который тот или другой ученый признает за свидетельством Аристотеля".
Ученых записок Университета, по-видимому, никто не читал, но я получил от типографии более сотни оттисков, которые, по указаниям Виноградова, рассылал различным профессорам и ученым. Работа не прошла не замеченной в мире специалистов, об ней появились статьи в разных журналах (например проф. Мищенко), на которые по совету Виноградова, а также и А. Н. Шварца, я тогда отвечал. Профессор Харьковского Университета Бузескул выпустил свою книгу, если не ошибаюсь двухтомную историю Греции, где, говоря об эпохе Солона, часто мою работу цитировал или упоминал об ней в примечаниях. Содержание этих полемик в моей памяти не удержалось. Приведу только несколько эпизодов этого порядка. Если позволительно так много говорить о себе, то - это все же приятное воспоминание хорошего прошлого.
Я был уже членом 3-ей Государственной Думы и товарищем по Думе левого октябриста М. Я. Капустина, проф. Казанского Университета. Мы с ним очень дружили. Однажды моя сестра встретила у него его коллегу по Университету, проф. Мищенко, филолога, который в свое время написал похвальную рецензию о моей работе о жребии. Помню, что ему я тогда отвечал. Встретившись с моей сестрой и узнав, что она сестра депутата, он поинтересовался узнать, не знает ли моя сестра судьбы молодого ученого, носившего ту же фамилию, напечатавшего когда-то интересную работу по истории Греции и потом с научного горизонта исчезнувшего. Узнавши, что это я, он долго не верил, а потом со вздохом сказал: "А мы от него так много ждали".
Но было нечто еще более забавное. Мы еще с Петербурга были хорошо знакомы {204} с проф. М. И. Ростовцевым. Помню, что я был на диспуте М. М. Хвостова, моего товарища по Историческому факультету, который потом получил кафедру где-то в Казани. Ростовцев был оппонентом на этом диспуте. Я не раз встречал его в Петербурге и потом в Париже, уже в эмиграции. Он занимался раскопками в Сирии, и когда проезжал через Париж, всегда с нами видался. Он писал о своих раскопках статьи, читал
лекции и выпустил книгу "О древнем мире", которую я приобрел и прочел. Как-то раз мы условились вместе позавтракать, и я за ним зашел в гостиницу. Он попросил меня несколько минут подождать, чтобы окончить письмо, а пока, чтобы я не скучал, дал мне посмотреть свое последнее сочинение, изданное в Америке и иллюстрированное.Это оказалась та самая книга, которая уже была у меня. Я ему об этом сказал. Он удивился, что я читал его книгу. Тогда я ему пояснил, что тоже был когда-то историком, и даже имел печатный труд по истории Греции. Он удивленно спросил, о чем я писал, и когда узнал мою тему, был очень обрадован; оказалось, что статьи моей он не читал, прочел о ней только в книге Бузескула; заинтересовавшись ею запросил Бузескула, кто ее автор, где и под каким заглавием она была напечатана. Тот ответил, что не имеет понятия, что он получил когда-то авторский оттиск, но ничего больше об авторе ее не слыхал. Он не подозревал, что им мог быть я, знакомый ему адвокат и член Государственной Думы. За завтраком он стал расспрашивать меня о моей статье и о некоторых деталях моей гипотезы, которые, к счастью, я сам еще не вполне позабыл и мог его удовлетворить. Он стал настаивать, чтобы эту статью перевести и напечатать, так как по-русски ее никто не читал, а она и сейчас интереса не утратила.
Я сделал попытку достать Ученые Записки Университета в одном из прежних русских Университетов, которые остались в Европе, т. е. в Варшавском и Дерптском. Я туда писал, но этих Ученых записок там не {205} оказалось. Разными фокусами мне удалось получить один экземпляр из Москвы; я послал его Ростовцеву в Америку. Он оттуда мне написал, что работу необходимо перевести, но в том виде, как она написана, т. е. как ученическая работа на заданную тему, она не годится. Одновременно он прислал список книг и статей, которые с тех пор появились о том же вопросе и на которые теперь необходимо будет сразу ответить. За это я браться не захотел и моя ученая карьера на этом и окончилась.
Из новых товарищей по научным работам я особенно запомнил двоих: Гершензона и Вормса. Многочисленные работы Гершензона главным образом по истории русского общества создали ему в нашей литературе такое прочное имя, что я едва ли к нему могу что-либо прибавить.
Про него острил Н. А. Хомяков: один только и остался в России славянофил, да и тот еврей. Блестящий стилист, плодовитый писатель, он был косноязычен и не умел двух слов связать устно; был тонкий эстет, но с карикатурною семитической внешностью. После окончания Университета я из виду его почти потерял; политикой он не занимался, да его взгляды на нее были очень примитивны; он мне когда-то внушал, что лучшее дело, которому можно было бы себя посвятить, это стать "земским начальником", на этом посту можно всего больше быть полезным народу. В последний раз я его увидал, когда в Москве читал публичную лекцию в первую годовщину смерти Толстого, под заглавием: "Толстой как общественный деятель". Мы могли только мельком обменяться словами; дороги наши тогда разошлись; я уже был тогда адвокатом и членом Государственной Думы, а он великолепным писателем и историком.
(см. на нашей стр.
– Вячеслав Иванов и М. О. Гершензон "Переписка из двух углов"
Гершензон, 1869-1925, умер от голода в Петербурге , ldn-knigi)
Другой мой товарищ той же эпохи был Альфонс Эрнестович Вормс; мы познакомились с ним на том же семинарии Виноградова. Потом мы с ним очень дружили; он подолгу живал в моем имении. В отличие от {206} нас, которые в деревне ходили в русских рубашках, он был всегда в крахмальной сорочке и галстуке, с видом настоящего европейца. Был превосходным юристом: помогал разрабатывать сложные вопросы, принимал участие в составлении классических трудов - по русскому и советскому праву. Он остался в России, когда я навсегда уехал в Париж. Первое время мы с ним еще переписывались: он не терял надежды на эволюцию советской власти, а в письмах ко мне сравнивал события советской России с историческими датами, 6 августа, 17 октября и другими. Но увидать его больше мне уже не пришлось. Без его помощи я никогда не мог бы стать так скоро юристом.
В заключение хочу привести шуточное стихотворение Гершензона, в его частном письме ко мне, где он говорит и обо мне, и о Вормсе. Оно осталось в моей памяти; никогда, нигде напечатано не было и я хочу для литературы его сохранить; в этой небрежной шутке весь Гершензон, как мастер стиля и знаток литературы. Происхождение этого письма таково. По окончании факультета Гершензон на год уехал в Италию, по поручению "Русских ведомостей", куда и посылал свои статьи об Италии. Когда он вернулся в Москву, я дома его не застал и ему написал, приглашая ко мне приехать в имение. Описывая дорогу туда, я сказал, что с одного определенного места "всякий дурак укажет как нас найти". Сам Гершензон жил тогда в меблированных комнатах, которые назывались "Америка", в комнате без №, между 23-ей и 24-ой комнатами. Он на это письмо и отвечал мне стихами. {207} Привожу их на память: