Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Конечно, часто такая постановка процесса интерес публики к нему могла уменьшать. В моей практике я имел красочную иллюстрацию этого в процессе о Выборгском воззвании. Я в свое время отнесся к самому этому акту вполне отрицательно; я далеко не один был этого мнения. Многие из кадетских депутатов и очень влиятельные горячо против него возражали и согласились подписать его только потому, что финляндские власти просили всех уехать из Выборга, а они не хотели уехать, ничего не решив и после себя не оставив. Помню, как в первом заседании Центрального Комитета, которое было созвано после роспуска Думы, я так резко против этого воззвания говорил, что привел Винавера в негодование.

На заседании присутствовал Муромцев; мне стало перед ним за свою резкость неловко, {270} и я, чтобы смягчить ее, сказал ему наедине, что не совсем с этим шагом согласен. А он мне загадочно ответил тогда, что

многие из тех, кто воззвание подписали, с ним "совсем не согласны". В этих условиях, когда через полтора года наступило время процесса, самое естественное для меня было бы в нем не участвовать. Но партия на моем участии настояла. Я не хотел занять относительно подсудимых хотя бы внешне враждебную позицию.

Я только предупредил, что в защите ограничусь юридической стороной. Когда перед процессом происходило совещание подсудимых с защитниками, я на него не пришел; при моей позиции мне там было нечего делать. Но Набоков мне сообщил, что мое отсутствие на совещаниях произвело на обвиняемых неприятное впечатление. Этого, конечно, я не хотел и стал для формы их посещать. На процессе самое воззвание защищали те, которые его подписали Петрункевич, Кокошкин, Набоков. Потом говорили защитники Тесленко и Пергамент. Пергамент восхвалял подсудимых: "Венок их славы так пышен, что даже незаслуженное страдание не вплетет в него лишнего листа". Он этим кончил. После него я должен был выступить с исключительно "юридической речью". Для слушавших ее тогда успех этой речи оказался большим. Все подсудимые мне аплодировали. Председатель Крашенинников так растерялся, что поторопился уйти в судейскую комнату, даже не закрыв заседания. Прокурор Палаты Камышанский вбежал туда заявить, что он мою речь без ответа оставить не может, и что хотя обвинял не он, а товарищ прокурора Зиберт, он хочет лично мне возражать. Крашенинников при позднейшей встрече с М. Л. Гольдштейном говорил, будто моя речь его потрясла. Винавер, который когда-то был за мое отношение к воззванию сердит на меня, после моей речи публично меня обнял и поцеловал.

Всё это ясно показывает, что эта защита оказалась удачной и на суде произвела впечатление. Но для {271} людей посторонних процессу, для публики и позднейших читателей она показалась ниже предмета. В предисловии к юбилейному сборнику, где она была напечатана, М. А. Алданов, с такой пристрастной дружбой в нем ко мне относившийся, признал, что этот мой "судебный триумф", по его выражению, в чтении сильно не действует; что я имел тогда случай произнести "историческую речь" и этим не воспользовался. То же приблизительно написал и А. Гольденвейзер в американском журнале. Они оба правы; это потому, что эта речь предназначалась только для суда. Политическую, т. е. для посторонних самую интересную сторону я умышленно в ней обошел. Я даже сказал: (Эта речь тоже напечатана в том же "Сборнике".) "для того, чтобы защищать этих людей, не нужно сочувствовать им; к воззванию можно относиться отрицательно, считать его не только ошибкой, но преступлением; но когда к нему подходят с таким обвинением, которое предъявил прокурор, самый строгий критик воззвания должен сказать прокурору: на этот путь беззакония мы с вами не станем". В этих словах всё содержание моей речи; только это я развивал соответственными ему аргументами. Публика могла об этом жалеть, но для судей такая защита не стала слабее: ни подсудимых я не обидел, ни сам не лукавил. Это во всех политических процессах того старого времени было возможно.

Я коснусь еще одного процесса из области политической, не только потому, что все эти черты в нем обнаружились, но потому, что я могу в нем опираться не только на свою память: рассказ о нем напечатан самим обвиняемым в книге XII советского издания "Летописи", посвященной Толстому, в статье "Воспоминания И. Е. Фельтена". Вот как возник этот процесс.

Фельтен, по взглядам "толстовец" и близкий человек к Льву Николаевичу, согласился устроить у себя склад запрещенных сочинений Толстого; сам он их не {272} раздавал, но держал у себя для тех, для кого их получал, т. е. заведомо для распространения их.

Об этом, сколько я помню, была даже сделана публикация.

Когда всё это открылось, что было очень нетрудно, так как он, считая себя по совести правым, ничего не скрывал, он был привлечен к суду по классической 129 статье, т. е. за распространение - вредных политически сочинений. Толстой его прислал ко мне для защиты. Его мучили такие дела, потому что других судили за распространение его сочинений, а его самого оставляли в покое. В своих воспоминаниях Фельтен рассказывает, что

Толстой дал ему собственноручное заявление о том, что это, действительно, его сочинения, что за распространение их прежде всего должен он сам отвечать, и рекомендовал ему со мной посоветоваться, как с этим заявлением поступить. В моей памяти не сохранилось, что мы с ним сделали. Помню, что однажды такое письмо Толстого я судьям вручил; но мне кажется, что это было не по делу Фельтена, а Молочникова, другого толстовца, которого я защищал. Ознакомившись с ним, судьи просили заключения прокурора, который нашел, что так как подпись Толстого официально не удостоверена, то приобщить этого заявления к делу нельзя, и суд мне его возвратил. Это было наглядной иллюстрацией того, как самого Толстого власти тогда трогать не смели и отыгрывались на его последователях. Но что можно было тогда на суде сделать для Фельтена?

Для меня, как юриста, было ясно, что для Фельтена было выгодно и возможно со статьи 129 за "распространение" перейти на более мягкую 132 за одно "хранение" с целью распространения. Защита могла это доказывать, но в этом Фельтен помогать ей не стал бы. Он своей ответственности не старался "смягчить". На вопрос следователя он не только ему рассказал, что знал содержание сочинений, которые хранил у себя, но без всякой надобности признался в солидарности с ними. Этим он затруднял для {273} защиты переход на 132 статью. Для этого вывода есть свидетельство более авторитетное, чем мое. Толстой не ограничился тем, что прислал Фельтена ко мне: он дал ему письмо и к А. Ф. Кони, с просьбой помочь ему. Фельтен приводит такой с ним разговор: (Летопись, Государственный Литературный Музей, 1948 г. Л. Н. Толстой, том II, стр. 505.)

Внимательно прочитав обвинительный акт, старый сенатор покачал головой.

– Ай, ай, зачем это вы всё говорили, кто вас за язык тянул? И этот судебный следователь... Ай, ай. Ведь это всё совершенно не относится к делу. Зачем вы отвечали ему на вопросы о том, как вы относитесь к утверждениям Толстого, что "православная вера есть ничто иное, как грубое идолопоклонство"...

– Когда он прочел вам этот отрывок из Толстого, вы совершенно не обязаны были говорить, что вы с этим согласны. Или еще хуже: "Все мы считаем себя свободными, образованными, гуманными христианами, между тем должны идти убивать людей, которых не знаем, если завтра Вильгельм обидится на Александра и т. п."

– Да, милый молодой человек, как ни жалко мне вас, как ни сочувствую вам, но я вам должен прямо сказать: ваша откровенность с судебным следователем делает сейчас ваше положение, по-моему, безнадежным. Даже если бы я был председателем на вашем суде, то на основании ваших показаний, на основании обвинительного акта, на основании буквы закона, несмотря на всё мое уважение к Толстому и всю симпатию к вам и жалость, меньше года крепости я бы не мог вам дать. Ведь подумайте, вас обвиняют, как должны бы обвинять Льва Толстого. Вы на суде будете его заместителем.

Нет, я смотрю более мрачно на ваше дело. Пожалуй, вам дадут три года.

Я совершенно не вижу, чем бы я мог вам помочь. Я так и напишу в Ясную Поляну. Ну, а что говорит ваш защитник?

{274} - Насколько я понял, Маклаков надеется перевести обвинение с этих ужасных статей на статью 132, т. е. только за хранение с целью распространения.

Старый законник улыбнулся.

– Ну, если ему это удастся, в чем, однако, я сомневаюсь, это будет чудо. В вашем обвинительном акте есть такие статьи: 73, 107, 128, 129... Нет, меньше трех лет они вам не дадут. Про сто тридцать вторую здесь даже не упоминается. И он думает загипнотизировать судей своими ораторскими приемами?

– Да, он думает убедить их отказаться от всех этих статей и ввести сто тридцать вторую.

– Ну, повторяю, блажен, кто верует. Но, как бы ни слаб был наш суд сейчас, я не думаю, чтобы это ему удалось. Но во всяком случае дай вам Бог, - говорил мне на прощание, провожая в переднюю, добрый старик.
– Кланяйтесь ему и передайте, что я считаю чудом, если это ему удастся. Но он опытный адвокат и прекрасный оратор и сам это знает.

Так смотрел Кони. Но Палата, перед которой выступал я и приглашенный мною мой друг М. Л. Гольдштейн, решила иначе: она признала Фельтена виновным по 132 ст., а по 129 его оправдала по "недоказанности события преступления". Этого мало. Она зачла в назначенный срок наказания время, проведенное им в "предварительном заключении", и Фельтен фактически вышел оправданным. Такой исход показывает, насколько защита в подобных делах могла быть полезна, на другой позиции, чем мог и хотел подсудимый, при условии, конечно, не заводить с ним "полемики".

Поделиться с друзьями: