Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Но хотя нельзя увлекаться такими рассуждениями, совсем отказываться от них, мне кажется, тоже нельзя. Если мы хотим приблизиться к пониманию специфики русского исторического пути, мы должны не только сравнивать русскую историю с нерусскими, но и должны пытаться отделить в русской истории русское от случайного. Если вообще отказаться от рассуждений типа «что было бы, если бы», у нас вообще исчезает критерий отличия важных и неважных событий, все они сливаются в единую линию, ведущую от Рюрика прямиком к Путину.

Полный отказ от поисков альтернативных ситуаций, по-моему, не дает авторам увидеть некоторые реальные «движущие силы» российской истории и правильно оценить ее своеобразие. Так, авторы вообще не говорят об альтернативности религиозного выбора православия князем Владимиром. Между тем ясно, что это был действительно «судьбоносный» выбор, выбор «на всю оставшуюся жизнь», ибо отказ от уже принятой религии – события, в истории практически не встречающиеся, а выбор католицизма или ислама привел бы к совсем иным Россиям, к совсем иной мировой истории. Фантазировать об этих иных историях не нужно, но понимать, что такие важнейшие для концепции авторов отличия средневековой России от средневекового

Запада, как отсутствие прав сословий и правовых ограничений монархической власти, прямо и непосредственно связаны с этим выбором, – необходимо. Выбор православия ограничил пространство возможных будущих русских историй, возможных будущих «выборов», он придал аморфному, пластичному организму Руси некоторые определенные черты, которые сохраняются до сих пор. Но это пространство «возможных Россий» вновь сужается последующими «выборами», исходом последующих альтернативных ситуаций. Например, монгольское завоевание, несомненно, сыграло громадную роль в создании централизованного самодержавного русского государства, и авторы придают монгольскому владычеству громадное значение в формировании характерных черт русской государственности. Но ведь ясно, что монгольское завоевание потому и было «судьбоносным», что это – случайное для русской истории обстоятельство (погиб бы в начале своих походов Чингисхан – история пошла бы иначе), резко изменившее траекторию его развития и вновь ограничившее пространство «возможных Россий». Его значение неотделимо от его случайности, и оценить его нельзя, не ставя вопрос «что было бы, если бы». Ответ на этот вопрос полностью определяется нашим пониманием природы русского общества домонгольского периода. Оно очень невелико, и поэтому ответ может быть только очень гипотетичным, но неочевидность ответа не означает бессмысленности вопроса.

На каждом этапе развития сужается диапазон возможных впоследствии Россий. Но при этом возникают ситуации с большой степенью свободы и ситуации, где степень свободы очень невелика. Если бы в 988 году князь Владимир принял католицизм или ислам, вся история пошла бы иначе. Это был выбор, имевший колоссальное историческое значение. По сравнению с ним исход альтернативной ситуации, скажем, 1991 года, имеет неизмеримо меньшее значение. Но он не предопределил теперешнюю путинскую Россию 2005 года во всех ее чертах. После 1991 года диапазон возможных в 2005 г. Россий резко сузился, но все же были какие-то возможности нескольких разных вариантов развития (могли быть и несколько лучшие, и несколько худшие варианты). Сейчас мы находимся в стабильной ситуации, и возможности выбора разных траекторий развития очень невелики. Впереди, несомненно, будут ситуации с большим диапазоном выбора. Но Россия (Русь) времен Святослава и Владимира – это ребенок, в котором даже ничего еще особенного не «заложено» и жизнь которого могла принять безграничное число разных форм. Сейчас нас скорее можно сравнить с уже очень немолодым человеком, перед которым остался не такой уж большой выбор. И здесь у нас возникает вопрос: а есть ли среди вариантов выбор правового демократического государства?

* * *

Наше сознание устроено так, что прошлое – застывшее, отошедшее в вечность – естественно приобретает в нем характер закономерности, а будущее всегда, наоборот, открыто. И авторы, отказываясь рассуждать об альтернативах прошлого, тем не менее оставляют в будущем свободу выбора.

То, что будущее открыто, – несомненно. И логически эта открытость будущего – то же самое, что и многовариантность истории. Но открытость будущего не значит, что оно может быть любым.

Оно ограничено прошлым – предшествующей историей и нашими уже сформировавшимися устойчивыми характеристиками. Так, до принятия православия могли быть практически любые России 2005 года (и вполне могло быть, что никакой России вообще бы не было). А в 1991 году у России могли быть очень разные 2005-е годы, но в число этих вариантов будущего, например, демократическая Россия или монархическая Россия, я думаю, не входили.

Но диапазон возможных вариантов будущего ограничен не только нашим прошлым, нашей ригидностью. Он ограничен и теми общемировыми тенденциями развития, которым подчинено человечество в целом и все общества. Русь в X веке могла принять не православие, а католицизм или ислам.

Но остаться с Перуном и Волосом она также не могла, как ребенок может совершенно по-разному прожить дальнейшую жизнь, но он все равно должен научиться ходить, а затем писать и читать, а в наше время – и использовать компьютер. Россия, как она сформировалась в послемонгольскую эпоху, была обречена на «догоняющее развитие», которое могло принять разные формы. Но выбора вообще не развиваться у нее не было, если бы она не развивалась, ее бы просто уже не было. Она не могла не заимствовать технику, не упорядочивать, не рационализировать государственное устройство и т. д. и т. п. И в XXI веке она не может не перейти к правовому демократическому строю. В этом аспекте и в это время кончаются и уникальность, и свобода выбора. Этому уже нет альтернативы, единственная альтернатива – просто исчезновение.

В 2008 году реальной демократии в России еще, несомненно, не будет, но в 2050-м куда более вероятно, что не будет вообще России, чем то, что она будет продолжать существование в теперешних переходных формах имитационной демократии. Впереди – новая, третья и совершенно неизбежная попытка создания русского демократического правового общества. И книга А. Ахиезера, И. Клямкина и И. Яковенко – важная часть интеллектуальной подготовки этой попытки.

Интервью с Д. Е. Фурманом

ВОПРОС: Дмитрий Ефимович, Вы один из немногих советских-постсоветских ученых, которые практически не испытали на себе влияние марксизма. Оно не присутствует (если не учитывать ритуального цитирования классиков) даже в самых ранних работах. Чем это объясняется?

ОТВЕТ: Я думаю, что исчерпывающего и точного ответа на этот вопрос дать невозможно, слишком много факторов действует на наше развитие. Но можно предположить, что определенную роль сыграли детские идеологические

впечатления. Меня воспитывали бабушки, мать моей мамы и ее сестра, и семья для меня – это прежде всего они и отчасти еще их мать, которую я еще застал в живых, и брат, Борис Владимирович Иогансон, в 1950-е – начале 1960-х годов – президент Академии художеств, которым они очень гордились. Эта семья была дворянско-буржуазная, и моя прабабушка даже танцевала на выпускном балу Смольного с государем императором как лучшая ученица. Как я сейчас понимаю, идеология этой семьи была типична для громадного социального слоя. Революцию они, естественно, ненавидели, но воспринимали ее как нечто вроде неизбежного периодически возникающего стихийного бедствия. Революция – это кровь, хаос и «царство хамов». Но после революции все успокаивается, возвращается на круги своя. Россия стала чудная, с какой-то нелепой еврейской идеологией, но она та же Россия, и представители этого слоя без особых или даже каких-либо угрызений совести переходили служить советской власти. Брат бабушек, Борис Иогансон, довольно долго был в белой армии Колчака, но когда Колчака уже разгромили, как-то смог оказаться в красной. До революции он учился на художника, его учителем был Коровин, и в новой советской действительности он нашел себе место классического представителя социалистического реализма. Он был в белой армии, но написал «Допрос коммунистов». Я думаю, что особо идейно он не мучился – Россия остается Россией, российские правители российскими правителями, идеологии могут меняться, а российские художники должны воспевать российских правителей и их идеологию. Мне кажется, что это очень похоже на тоже очень прочную и глубокую идеологию семьи Михалковых, которые искренне не видят ничего зазорного в том, что русский дворянин пишет текст сначала советского, а потом антисоветского гимнов. Религия в этой системе идеологии не играла практически никакой роли. Из формулы «православие, самодержавие, народность» православие оказалось самой легковесной частью.

От бабушек у меня самая первая и самая сильная, если так можно выразиться, социологическая мысль. Я даже помню место, где бабушка мне сказала фразу, запомнившуюся мне на всю жизнь. Бабушка провожала меня в школу и переводила через улицу с машинами, и я вдруг спросил у нее: «Баба Лида, Сталин – это царь?», и бабушка ответила мне серьезно, как взрослому, причем понимающему, что говорить об этом не следует: «Да». Я вдруг понял, что есть различия формы и содержания, формы могут быть разные, а суть одна, я не говорил об этом с друзьями, но много думал об этом.

Дворянско-буржуазная иогансоновская часть семьи – это далеко еще не вся моя семья. Мои отчество и фамилия – еврейские. Но биологически во мне никакой еврейской крови нет. Я родился в 1943 году от какого-то не то скоропалительного брака, не то просто романа моей матери с одним художником, русским по национальности, который после моего рождения ушел на войну и больше в семью не возвращался. Мать вскоре вышла замуж тоже за художника, Ефима Моисеевича Фурмана, и я долго считал, что он мой родной отец. Насколько я могу судить, Ефим Моисеевич был очень порядочным человеком и ко мне относился так же, как к своему собственному сыну, настоящему Фурману, моему брату. Потом многие годы разные доброжелательные люди уговаривали меня сменить еврейскую фамилию на простую русскую, «настоящую», но я хорошо относился к Ефиму, и мне это было стыдно. Ефим Моисеевич был не последним мужем моей матери. Третий муж – тоже еврей с героически-романтической биографией. Вообще в это время происходил удивительный процесс. Бабушки и особенно деда Боря евреев не переваривали. И тем не менее сын дедушки Бори женился на еврейке, а его племянница вышла замуж поочередно даже за двух евреев. Мой второй отчим принадлежал к еврейской революционной аристократии. Его отец был видным деятелем РСДРП, затем торгпредом в Германии, а затем, как и следовало ожидать, был расстрелян. Расстреляли еще множество его родственников. Но по каким-то таинственным причинам оставили его сына, мужа мамы, который во время войны работал в СМЕРШе и вроде бы принимал участие в капитуляции Паулюса. В горящем Будапеште на него упала балка, и он остался контуженным. Он принадлежал к типу совершенно искореженных советской властью людей. Он очень верил в коммунизм и марксизм-ленинизм, но, естественно, не в Сталина, и мечтал, как сейчас я понимаю, о чем-то вроде новой революции. У нас дома собиралась большая компания, в основном евреев, большей частью прошедших через лагеря. Пили они «по-черному». Я запомнил фразу, гротескно отражающую стиль их разговора. Один из них, помню имя – Веня (человек с полностью золотыми зубами, все зубы были выбиты при допросах), про которого говорили, что он умудрился сидеть не только у нас, но и в английской тюрьме в египетской Александрии, вдруг закричал: «Произошла подмена диктатуры партии диктатурой ЦК, а диктатуры ЦК – диктатурой одной личности!» Таким образом, мальчиком я слушал очень разные политические речи и впитывал разные политические идеологии. В результате ни одной не впитал. Марксизм присутствовал в моей семье в двух формах – абсолютно формальной веры моего деда, Бориса Иогансона, который верил не в него, а в необходимость верить в то, во что велит верховная власть, и в сектантской форме моего второго отчима и упомянутого Вени. В такой среде настоящие марксисты не вырастают. У меня с самого начала была некоторая идеологическая отстраненность от всего, что говорилось и делалось вокруг. Эта отстраненность не переходила в злобу, с ней был связан интерес, но не вера.

ВОПРОС: Но Вы прошли через мощную марксистскую индоктринацию в школе и университете, неужели она на Вас не повлияла?

ОТВЕТ: Как это ни странно, очень мало. Я где-то в школе четко уяснил себе, что есть разные веры – православие, мусульманство, буддизм и марксизм. Следовательно, мой школьный марксизм – не то, к чему пришел я сам, а так же навязанное мне обществом, как ислам египетского школьника. Я любил читать Маркса, и даже сейчас, вспоминая отдельные места из его сочинений, поражаюсь его глубине и силе. Но я никогда не считал, что марксизм – какая-то основополагающая теория общественных наук. Маркс был умный человек, но было много и других умных. Мне всегда было интересно, как устроена вера, почему люди верят в одно, а не в другое.

Поделиться с друзьями: