Избранное
Шрифт:
Юлия сидела и смотрела на него с потерянным видом. Мак Бетт вернулся и, чертыхаясь, расхаживал по лавке. Сириус закончил свое стихотворение. Он взял Юлию за руку. Они отправились в Бастилию. Придя к Элиане, Сириус проникновенным голосом сказал:
— Надо нам приласкать эту девочку, голова у нее варит плоховато, но сердце доброе, а дома ей, сама знаешь, не очень-то приятно.
Элиана сварила кофе и напоила Сириуса и Юлию. Девочка не сводила с нее глаз, и вид у нее был такой трогательный, что Элиана подошла и поцеловала ее в лоб. Но тут нежданно-негаданно явилась кузнечиха. Лицо у огромной женщины было серое и набрякшее. Ни слова не говоря, она крепко ухватила Юлию за руку и потащила прочь.
После обеда Сириус
Редактор Ольсен пробежал листок глазами и, покачав головой, протянул обратно.
— Вам не понравилось? — спросил поэт.
40
См.:Сириус Исаксен, «Стихотворное наследие», «Весна», стр. 57. Доктор философии Кр. Матрас в своей «Истории литературы» говорит об этом стихотворении, что оно написано такой счастливой и легкой рукой и пронизано такой прекрасной экстатической музыкой, что невольно приходит на память великолепный псалом X. А. Брорсона «Здесь в молчанье, в ожиданье». — Прим автора.
Редактор снял с ноги коричневый парусиновый башмак и принялся исследовать его внутренность. Затем он сходил в наборную, принес молоток. Сириус удрученно следил за тем, как этот тучный человек ковырялся в башмаке, силясь вытащить из него гвоздь раздвоенным концом молотка. Наконец редактор отказался от своего предприятия и забил гвоздь в подметку. После этого он рассеянно побрел обратно в наборную и больше не появлялся.
Сириус сложил листок и сунул его в карман, но он еще не оставил надежду увидеть свое стихотворение напечатанным. Он пошел к Якобсену, редактору радикальной газеты «Будстиквен». У Якобсена был чрезвычайно занятой вид, однако он оторвался от дел, чтобы наспех проглядеть стихотворение. Он захохотал, воззрился на Сириуса поверх очков и присел на минуту в американское кресло-качалку.
— Это же черт знает что! — сказал он. — Ну кому нужна вся эта романтика? Мы живем во времена реализма, почтеннейший, а не в каком-нибудь золотом веке! Идиллии нам ни к чему, господин Сириус Исаксен, зарубите себе это на носу для своей же пользы. Ты напиши сатирические стихи о нашей здешней жизни: стоячее болото, реакция, растущая вглубь и вширь, учитель Ниллегор и управляющий сберегательной кассой Анкерсен с их истерической благочестивой болтовней о трезвости! Проучи их всех скопом, вот это будет полезное дело! А солнышком да чириканьем можешь наслаждаться сам у себя дома, коли есть время и охота.
Он протянул Сириусу листок и зажег потухший окурок. Редактор был давно небрит, в уголках рта застыла желтоватая пена. Делая частые короткие затяжки, он добавил:
— А способности у тебя есть, Сириус! Ты, конечно, малость тронутый, как и твои братья и отец ваш с его эоловыми арфами. Но стоит вам захотеть, вы все прекрасно можете!Та песенка, что ты написал к серебряной свадьбе капитана Эстрема, она была недурна, ей-богу, там у тебя было все, что нужно. Но и то сказать, ты же ее прямо с моей передовицы скатал, хи-хи! Но отличная была работа! А весенняя романтика, повторяю, боже оборони, не пойдет. Напиши что-нибудь едкое, что-нибудь колючее!
Он подчеркнул последние слова, энергично тряся головой, отчего отвислые щеки его так и заколыхались.
Сириус около часа уныло слонялся по улицам. Потом он пошел к Корнелиусу, который как раз только что вернулся с работы и сидел пил чай с морскими
сухарями.Корнелиус прочитал стихотворение, кивнул, продолжая спокойно жевать, и сказал, что сейчас же положит его на музыку, вот только побреется и переоденется. Сириус тоже выпил с ним чашку чаю. Корнелиус взял свою виолончель и принялся пилить и что-то мурлыкать.
Вечером погода стояла чудесная. Корнелиус и Сириус зашли за братом и его женой, и они вчетвером отправились гулять. Мориц взял с собой трубу. Они прошли вдоль берега по мысу Багор, расположились на благоухавшем водорослями кончике косы, и Мориц играл на трубе сначала новую мелодию Корнелиуса, а затем собственные радостные импровизации на ту же тему.
Орфей давно уже начал учиться играть на скрипке у своего крестного отца Каспара Бомана и делал большие успехи.
Было очевидно, что он унаследовал способности отца. Старый учитель музыки был строг и крут во время уроков, зато, когда занятия кончались, он отдавался во власть особой беспредельной и грустной нежности и подолгу беседовал со своим учеником о музыке и ее мастерах или же пускался в воспоминания о собственной жизни.
Боман родился на островке Веен, отец его был садовник и виртуозно играл на гармонике, но Каспар рано ушел из дому и вел бродячую жизнь, зарабатывая отчасти садоводством, отчасти музыкой. Одно время он брал уроки у известного музыканта в Копенгагене, и не исключено, что он бы мог чего-то достичь на музыкальном поприще, однако судьба распорядилась иначе, и теперь он, господи твоя воля, коротал свой век здесь старым, одиноким и бездетным вдовцом. Но черт возьми, почему одиноким, у него же были ученики и друзья, были цветы, да и музыка по-прежнему осталась с ним, а пока у человека есть музыка, у него есть все, что потребно душе.
Небольшая комната Бомана походила на сад. На подоконнике и всюду, где только было место, стояли и висели пышные цветы в горшках, а потолок почти весь был увит зелеными побегами. На стенах висели поблекшие картины и гравюры с изображениями композиторов и музыкантов. Все они, как и сам Боман, с добрым выражением к чему-то прислушивались, но видно было, что лица их могли при случае делаться суровыми и решительными. Это были знаменитые и необыкновенные люди, но почти все они начинали жизнь в нищете, и нередко им приходилось туго. Боман о них говорил, как говорят о старых друзьях, которых помнишь еще детьми, которые выросли у тебя на глазах, раскрылись во всем своем блеске и величии и внезапно ушли из жизни — ведь многие из них умерли молодыми, некоторые просто совсем юными, и это, быть может, лучшие из них.
Как-то раз, придя на урок, Орфей застал Бомана распростертым на облезлом диване. Старик лежал, крепко зажмурив глаза, рот его был искажен непривычной страдальческой гримасой.
— Орфей? — спросил он шепотом. — Садись, посиди, мой мальчик. Это скоро должно пройти, приступ не очень страшный.
Орфей около четверти часа провел в сильном душевном смятении, ему невмоготу было видеть, как тяжко страдает добрый старый учитель. Все цветы, все картины на стенах и большой контрабас в клеенчатой шапочке, похожий на человеческое существо, — все они на свой особый лад, безмолвно и выжидающе, принимали участие в страданиях Бомана. Композиторы будто бы думали: «Да, скверно, но так уж устроена жизнь».
Наконец старик задышал ровнее; переведя дух, он вытянулся на диване, открыл глаза и улыбнулся, сморщив нос:
— Ну, вот и полегчало.
Немного погодя Боман совсем оправился. Он указал на портрет Вебера на стене:
— Да, что тут сказать? Я-то старик, почти уже дряхлый, а вот он, бедняга, всю свою жизнь был хилым, болезненным человеком. Я уж не говорю вон о нем, о Бетховене, величайшем из них всех, он и вовсе оглох, каково, а? И ведь это будучи мужчиной во цвете лет!