Избранное
Шрифт:
Бабушка, мамина мама, пошла пешком в Небанд, чтобы предупредить старшего пастуха и его жену: лучше будет, если они отошлют куда-нибудь своего парня, который никак не желает отказаться от намерения жениться. Даже умышленно она не смогла бы нанести им более тяжкой обиды. Что они узнали о намерении их сына жениться таким путем, это еще куда ни шло, но вот что он, оказывается, еще и не нужен? И кому же? Семье какого-то презренного столяра? Какого-то пришлого мастерового? Было воскресенье, но бабушку даже не пригласили к столу.
Вероятно, отец был тороплив не только в выборе профессий, но и в принятии решений. После недолгого раздумья он уехал из Рацэгреша, «оставив слово за собой». Он вернулся к родителям. Семья уже тогда твердо встала на ноги, все сестры отца вышли замуж в деревне, братья, все без исключения, ходили в штиблетах. Только отец был «позором» семьи, человеком, о котором ничего путного не скажешь. Если им и не помыкали открыто, то в глубине души наверняка презирали; порой он замечал это и сердито протестовал против того, чтобы им вертели как угодно; ему «каждый хотел давать
Когда стало известно о намерении женить отца, родители моей матери тоже решили выдать ее замуж, благо в предложениях недостатка не было: семья пользовалась доброй славой. Тогда-то якобы мать и попыталась наложить на себя руки. Отец явился в пусту и вел себя так обходительно, так почтительно, что родители матери, которые в принципе не собирались портить жизнь своей дочери, протянули ему руку и признали его женихом.
Как-то, спустя месяц, а может, и два, когда мать пришла за водой к колодцу, с ней заговорил незнакомый человек, якобы «из других краев», и спросил, кто она такая. Разговорились. Это был мой дедушка по отцу, овчар. Но как ни приглашала его мать, он так и не согласился зайти в дом будущего свата. «Слушай, дочка, я принес с собой десять форинтов, думал, понравишься — дам тебе как обручальный подарок», — сказал он и сунул в руку матери двадцатикроновую золотую монету. Мать взяла деньги и разрыдалась, словно в библейской сцене, так полюбился ей этот человек. Некоторое время они стояли молча. «Возьми-ка и остальные, — проговорил наконец дедушка, — ведь, по правде, я принес двадцать форинтов. Только об этом, дочка, никому ни слова!» Мать так никогда и не разменяла эти деньги; пожертвовала их на алтарь отечества в 1915 году во время движения «Золото — за сталь!».
Мать была красива свежей девичьей красотой, с лицом несколько монгольского склада, с кожей чистой и нежной и невинным, как у ребенка, взглядом. Мы сызмала привыкли, что люди незнакомые принимали ее за нашу сестру: зная заранее, что так будет, мы без устали хохотали; и она сама становилась ребенком душой, настоящей нашей сверстницей. Ее уже нет в живых. Иной раз, листая какой-нибудь иллюстрированный журнал, я просто замираю при виде «Шаркёзской молодицы» или «Женщин у храма»: это ее глаза смотрят на меня, ее улыбка играет на чужом лице, как будто отдельные черты продолжают жить самостоятельно; нередко и все лицо поразительно похоже, словно она не в могилу сошла, а переселилась куда-нибудь на юг комитата Толна, где, насколько мне известно, у нее не было даже дальних родственников.
Отец, который вообще-то любил похвастать — он умел радоваться любому пустяку, носился с ним, воображая, что все на свете разделят его радость, — надо полагать, ввел молодую жену в дом своих родителей, распираемый гордостью. Хотя сам он и немногого достиг, однако у кого из его сверстников была красавица жена, такая нежная, такая умная? Он чувствовал себя вознагражденным за все. Неуклюжие небандские золовки и волкодавы-девери подозрительно обнюхивали молодую хрупкую невестку, чуть не тая при этом от любезности. Судьба матери определилась.
Обо всем этом я знаю по весьма разноречивым слухам. К тому времени, когда я начал соображать и наблюдать, безмолвное сражение между двумя семьями уже разгорелось вовсю, и я считал это таким же извечным и естественным, как то, что сутки состоят из двадцати четырех часов и делятся на две части: днем светло, а ночью темно. Две семьи были просто неспособны понять друг друга, они были из разного материала — это я уяснил, и мне и в голову не приходило доискиваться причины и уж том более способов устранения. Каждая семья представляла собой целую страну со своими обычаями, населенную совершенно несходными расами; я мог бы даже точно указать географические границы. Например, Шимонторня и Игар, где жили родственники отца, относились к Небанду, а на север и восток отсюда простиралась зона родственников матери. И небо над ними, разумеется, было не то же самое. Одно было полно мучеников и святых угодников, здесь из-за облаков выглядывали херувимы, а ночью при луне святая Цецилия играла на скрипке; с другого же неба на огороды лишь трезво шел дождь или светило солнце. Мы сами были где-то на стыке этих двух миров.
От двух противоположных полюсов исходили свои особые мнения, свои намерения, свои сплетни. И в этом, пока все циркулировало лишь в собственной замкнутой цепи, не было беды. Но две эти цепи не были изолированы, между ними была живая связь, и здесь-то, в местах контактов, все чаще и чаще сыпались, шипя и сверкая, искры. Где бы ни сталкивались противоположные мнения, предохранитель выбивало в конечном счете не у них, а у нас, в нашей малой семейной цепи. Мы всегда жили в напряженной атмосфере предгрозья, полной запаха уже сверкнувших молний, и непроизвольно приспосабливались к такой обстановке.
Повторяю, прежде всего было неладно со спасением души, главным образом нашей, детской души. Все мы были католиками. Это значило многое. «А ну-ка, скажи мне благовещенскую молитву», —
обращалась ко мне, выделив меня из семейного ансамбля, бабушка и, прежде чем я успевал слово сказать, бросала многозначительный взгляд на сына. В самом деле, ни о каком благовещении я и понятия не имел. Мать краснела и в беспомощности своей смущенно, словно прося извинения, улыбалась. Католических молитв она и сама не знала, хотя получила от свекрови в подарок прекрасный молитвенник в костяной обложке, в котором была такая уйма молитв, что, если она и выучила две-три наугад и заставила нас тоже вызубрить их, все равно никогда не могла бы отыскать нужную. Отец хорошо знал эти молитвы и, хоть сам не упражнялся в них, ожидал, что дети его будут их знать. Он полагал, что так требуют правила приличия. Его религиозность, если он вообще когда-либо задумывался над этим, тоже основывалась на принципе «как знать». Но независимо от того, верил он сам или нет, он, как всякий отец в те времена, почитал своим отцовским долгом воспитывать детей в вере. Прежде всего из утилитарных соображений. Ибо, если люди не будут никого бояться, они непременно начнут красть и грабить, и что тогда станет с миром? В те времена и сами священники, доказывая существование бога, прибегали прежде всего к аргументам такого же административного свойства. Семейный совет, то бишь бабушка, постановил, что дети должны более или менее продолжительное время проводить в Небанде или в Озоре, куда уже начали проникать родственники отца из пусты и где была настоящая начальная школа, не то что в пусте. Сперва наша мать обрадовалась этому решению, как радовалась всему, что могло расширить знания ее детей. Но позднее у нее появились все основания по-своему противиться ему.В Небанде нас подвергли несколько облегченной процедуре изгнания бесов. Затем посвятили в веру. Не в католическую, как я сам тогда думал, а в пустайскую, которая кое в чем отличалась от первой. Я выказал большую способность к ее усвоению. Передо мной раскрылся прекрасный мир сказок. Дома, у родителей, мы почти не слышали сказок: по убеждению бабушки, маминой мамы, сказки годились лишь для запугивания детей. Если же дети, согласно другому ее основополагающему принципу, были заняты таким полезным трудом, как, например, лущение фасоли или изготовление из тряпок половиков, которому разговор не мешал, она рассказывала в назидание нам о своей жизни в прислугах, а позднее, когда уже состарилась, все чаще о том, как они с дедушкой познакомились.
В Небанде, на кухне, меня встретил Христос, полуголый, в толстой позолоченной раме; безо всякой видимой опоры он с зияющей раной в боку парил в воздухе над собственной могилой. Он возносился в небо, к отцу своему, изображенному в виде огромного глаза в цветном треугольнике. Я мечтательно уносился вслед за ним в пьянящий мир чудес; вскоре после проповедников и проповедниц состоялось мое знакомство с чертями, драконами и ведьмами. По вечерам за порогом витали призраки. На рацэгрешском водопое в колодце водились одни только лягушки, зато из небандского (особенно когда я, уже дома, вспоминал все задним числом) высовывался водяной. Что бог все видит и всюду присутствует, это я и впоследствии еще долго понимал с оговоркой; в Небанде. Это был волшебный край. В Небанде по ночам бродили чернокнижники; корова доилась молоком с кровью, конечно же, предвещая войну; выездной кучер посреди загона со всего маху запускал в небо топорик, отгоняя град. В споре, между двумя ругательствами, кумушки Небанда успевали помянуть дорогого Иисуса, причем лица их на мгновение благоговейно светлели, как у человека, поднявшегося из темного подвала на улицу в яркий солнечный день.
Церкви в пусте не было, и в Озору к обедне ходили одна-две молодые незамужние женщины, да и те довольно редко, только в хорошую погоду. Однако это нисколько не умаляло их набожности.
Почти каждый день, когда начинало смеркаться, у бабушки на кухне усаживались три-четыре старушки. Действительно ли жажда веры приводила их туда или только желание подольститься к бабушке, у которой они часто просили взаймы то мучки, то соли? Или за стопкой палинки, которой их угощала бабушка, они хотели посмаковать всегда и всюду одинаково сладкие сплетни? Устроившись на низеньких табуретках возле огня, свет которого в сгущавшихся сумерках становился все ярче, они тихо беседовали или напевали бесконечные псалмы, луща кукурузу, которую бабушка подкладывала им не только затем, чтобы получить от их присутствия какую-то пользу, но и для того, чтобы дать занятие их рукам: привыкшие к постоянной деятельности старые руки могли занеметь без дела. В такой вот школе я и должен был усваивать слово божье. Они тоже все знали: будучи осведомлены, вероятно, в подробностях об истории моих родителей, они могли знать и о том, зачем я к ним попал. Я был гибнущей душой, и по призыву бабушки они охотно взялись за мое спасение. Кто не любит учить? Они наперебой вливали мне в душу все, что за пятьдесят — шестьдесят лет накопилось в их душах о вере, чудесах, загробном мире и потусторонних силах. Они занимались мною и днем; особенно благоволила ко мне одна из них, тетя Мари. Само собой разумеется, мое воспитание очень скоро пошло по опасному руслу. Библейские слова девы Марии в моем воображении мешались с теми, которые она сказала жене пастуха из Кулы, явившись ей на вершине дерева в тамашском лесу. Исповедная молитва путалась в моей голове с той, которую нужно читать над нарывом. Ведь разве не святого Иосифа упоминала тетя Мари, даже когда бросала в кружку с водой три раскаленных уголька? Если они тонули, значит, действительно сглазили ее внука, корову или хотя бы тутовник возле их дома, а если всплывали, тогда — нет. (Вот только они никогда не всплывали.) А то еще, вылив расплавленное олово в воду, тетя Мари в застывшей фигурке неопровержимо узнавала человека, который навлек на ребенка падучую.