Избранное
Шрифт:
В этой среде, где со скрупулезной тщательностью учитывались все предки, я был принцем. Мое происхождение по обеим линиям считалось самым благоприятным. Овчар — я скоро усвоил, что значит это слово. Пастушество с древнейших времен было в глазах батраков наиболее привилегированным занятием. Коровьи пастухи расхаживали по пусте с высоко поднятой головой, как аборигены среди пришлой шушеры. Девушка-батрачка, если молодой табунщик обнимал ее за талию, заливалась краской, польщенная его вниманием. Так вот, и коровьи пастухи, и табунщики сразу же замолкали, как только в их кругу начинал говорить овчар. «Откуда такое уважение?» — спрашивал я деда, от которого все мы набирались ума. Тому была тысяча и одна причина. Достаточно сказать только о праве сидеть…
Ведь, вообще-то говоря, и свинопас тоже пастух, но какой? Скорее сторож, если не сказать — поденщик. Ему совсем нельзя сидеть. Он должен все время следить за стадом. В левой руке — кнут, потому что настоящий свинопас должен уметь щелкать кнутом и с левой руки, в правой — короткая толстая палка, ею он разгоняет сбившихся в кучу свиней. На эту палку он может опереться задом, когда стоять уже невмоготу. «И стоит он, как каменный истукан», с полной торбой на шее: ведь положить торбу на землю он не может, потому что свиньи вмиг разорвут ее в клочья.
Коровьи пастухи, эти вроде бы и присесть могут… «когда поскользнутся на лепешке», — с гордым злорадством добавлял дед. Он всегда твердо отстаивал исключительное положение пастухов вообще, но одна речь заходила о разновидностях, уже не скупился на колкости и насмешки. «Коровьи пастухи, табунщики — голодранцы с большой дороги», — смеясь, говорил он… Эти могут и присесть, если их хватит, чтобы окружить все стадо. Но и тогда только так, чтобы подбородком упираться в колени, быть все время начеку. «Такое у них правило. Да ведь разве это сидение?» Конечно, нет. Правда, они могут опереться: палки у них длинные. «Иной умеет так опереться, что даже и вздремнет немного». Но о чем тут спорить? «Разве им дают для езды верхом хоть какую-нибудь скотину?» — выкладывал дед свой последний козырь, осторожно, из деликатности называя скотиной осла, из-за которого ему самому наверняка пришлось выслушать не одну хлесткую притчу. «А ведь свинопасу или коровьему пастуху приходится ходить не меньше, чем овчару».
Даже еще больше, что верно, то верно. «Ну а табунщики, дедушка?» — «Целый день тянут из колодца воду», — махал он рукой, склонив набок голову, и видно было, что не сплевывал он только из приличия. «Эти-то?» И он снова махал рукой. С ними у него, очевидно, были серьезные счеты. Оставим же их в покое. Ведь и у них жизнь не ахти какая сладкая.
Несколько слов, однако, об овчарах. Дед уже и от стола до кровати ходит с трудом, тяжело дыша, а все еще приподнимается на стуле, когда случается затронуть эту тему, и я тоже не могу говорить о них походя. Об овчарах следовало бы написать отдельную книгу, хотя бы только из уважения к ним. Сидеть? Да овчары могли даже лежать, когда, где и как им заблагорассудится. У них был неписаный, но полный свод вольностей, которые дед и, несомненно, все его предки защищали с не меньшим рвением, чем вольные города — свои привилегии. Об ослике говорить не будем. Как-то раз дед лежал на склоне холма, где было немало винных погребов. На дороге остановилась коляска, кучер закричал с облучка: «Эй, ты! Поди сюда!» Не то что дед, даже его собака ухом не повела. Из коляски вылез господин — кучер должен был удерживать лошадей — и с трудом вскарабкался вверх по склону. «Что же вы, не слышите, что ли? — спросил он. — Мой кучер, наверное, уже с полчаса кричит, и все попусту. Я член опекунского совета в Сексарде!» — «У пустого человека и речь пустая — вот и не слышу», — изрек дед. «Где можно напоить коней?» — поперхнувшись, спросил тот. «Там-то и там-то», — ответил дед, и не подумав приветствовать проезжего, поскольку тот с ним тоже не поздоровался. Отвечал он, лежа на боку и подперев голову рукой, совсем как владетельный князь на диване. «Сразу видно — овчар!» — процедил сквозь зубы член опекунского совета.
Отару свою дед пас где хотел. К полудню подгонял ее поближе к пусте и обедал дома. После обеда перегонял овец к виноградникам Озоры, чтобы заглянуть в погребок. Но и там еще выбирал, из чьего кувшина хлебнуть, ставя себя куда выше любого земледельца. Вот каким авторитетом пользовались овчары.
Мой отец стоял на том же пьедестале, хотя от овчара сохранились у него лишь манера держаться и разговаривать да еще некоторые черты характера. На добром овечьем молоке и паприкаше из баранины, на мягкой, ласковой родной земле эти овчары вымахали ростом с мачтовые сосны. По сравнению с худосочными, сгорбленными батраками мужчины из семьи моего отца выглядели великанами в стране лилипутов.
Среди низших чинов пусты мой отец стоял не на первом месте: под его началом было всего два-три батрака, и то он не распоряжался ими, а скорее показывал им пример в работе. Но престиж небандской семьи озарял своим светом и нашу. Батраки и приказчики, когда путь их лежал мимо нашего дома, обязательно заглядывали к матери на кухню, чтобы сказать ей несколько добрых слов. Когда к нам приезжал дед, все по очереди приходили к нему — это чем-то напоминало аудиенцию при дворе монарха.
Управляющие и их помощники, если изредка и проносились в коляске среди дня по пусте, вообще жили в какой-то таинственной выси, в одном из крыльев замка, годами пустовавшего, и как только входили через калитку в сад, исчезали словно за облаками. Различия в рангах, естественно, существовали и среди них. Помощники управляющих жили немногим лучше, чем мелкие комитатские чиновники; ныне они получают по 800–1000 пенге годового оклада, полное содержание и жилье. Им приходилось годами служить помощниками, прежде чем они удостаивались места распорядителя. На таком месте довольствие уже значительно больше. Распорядители получают ежемесячно по 100–300 пенге наличными и сверх того ежегодно 12 центнеров пшеницы, 12 центнеров ячменя, имеют право держать на хозяйских кормах 3 коров и 2 телок. Им отводят 4 хольда земли и удобный дом, как правило, среди огромного сада. Свиней и птицы они могут держать сколько угодно. Надзиратели получают натурой примерно столько же, только наличными им платят меньше: ежегодно 200–300 пенге. Но какие бы различия между ними ни существовали, сколько бы они между собой ни ссорились — смертные там, внизу, этого не видели, даже самый младший из администраторов стоял недосягаемо высоко. Были среди них и добрые, понимающие люди — такие появились главным образом после того, как начали урезать и их довольствие, когда и для них закатились золотые денечки свободного приобретательства, когда им дали почувствовать, что они тоже всего лишь служащие. Но большинство их сохраняло традиционную энергичность, что и требовалось от них неизменно. Те, кого я знал в детстве, избегали соприкасаться с народом, да и не очень-то умели с ним обращаться. Не умели говорить его языком и чаще всего лишь метали громы и молнии, словно боги, и действовали через всевозможных приказчиков. Эта средняя прослойка процеживала и проводила в жизнь полученные сверху указания. Различные старосты не были господами, за редким исключением, они были хуже господ — господские холопы.
Например, сам помещик не сумел бы быть высокомернее старшего коровника Балога, вся внешность которого —
широко расставленные ноги, выпяченная грудь, двойной подбородок, закрученные усы и взгляд исподлобья — говорила об упоении властью.Это был ограниченный и вместе с тем очень хитрый человек. Он бил своих людей, жену, детей, родителей. Только скотину свою не бил. У него был порядок, и этим он гордился. Валившиеся с ног от усталости и недосыпания люди, едва заслышав его голос — глубокий красивый баритон, звучно раздававшийся в просторных стойлах, — спешили выказать необычайную прыть. Его отец и дед тоже были старшими коровниками и, по рассказам стариков, отличались таким же лютым нравом. Это было у них в семье наследственное. Как ни странно, он не сбавлял гонора и перед господами. Другие старшие батраки, даже самые жестокие, перед управляющим вели себя подобострастно и зачастую приторно льстиво. Он же, если и стоял, как полагается, сняв шляпу, выслушивал распоряжения, пыжась и хмуря брови, словно и самих управляющих подозревал в кражах и плутовстве. «Мои стойла, — говорил он, — моя скотина». Если бы он знал графа лично, то и его наверняка считал бы бездельником и вором. Ради кого он работал? Ибо он работал самозабвенно, до изнеможения. В силу навязчивой идеи, унаследовав традиции? Его ненавидели все, даже обитатели замка. Но и господа и батраки, представляя себе, каким должен быть образцовый слуга, в первую очередь думали, конечно, о нем. Он точно исполнял все, что было ему поручено.
С остальными старшими работниками и со всеми, кто принадлежал к этой странной средней прослойке, мы жили по-семейному дружно, а это означало, что взрослые обитатели пусты обращались со всеми детьми, как со своими. Утром мы нередко забирались на телегу к кому-нибудь из работников. «Свезу-ка я мальчишку в Сигет!» — кричал матери дядя Иштван или дядя Михай, проезжая мимо нашего дома. «Только привезите засветло», — отвечала мать и ничуть не беспокоилась. Лишь иной раз, разыскивая меня, она узнавала, как далеко я уезжал на чьей-нибудь телеге, но была уверена, что со мной ничего не случится. Как-то летом мой старший брат пристрастился ходить в поле к свинопасам: то ли паприкаш из сусликов ему понравился, то ли сама ловля сусликов, только с утра до вечера пропадал он в поле, а однажды даже не пришел домой ночевать. Ему, конечно, всыпали, но скорее так, для острастки. А если мы, бывало, набедокурим, нам доставалось и от батраков, так сказать, по горячим следам, и мы это принимали как должное, как если бы нам всыпали сами родители. Когда я уяснил себе общественную структуру пусты, я пытался было протестовать против того, чтобы простые батраки наказывали меня. «Ничего, это тебе только на пользу», — заметил отец.
Чем же мы все-таки отличались от прочих батраков? Прежде всего тем, что при наступлении зимы надевали сапоги на неделю-две раньше остальных, а весной снимали их на неделю-две позже. Словом, «следили за собой». У нас были и зимние пальто, и даже перчатки; правда, перчаток мы не надевали, не могли к ним привыкнуть. А у младшего поколения были уже и носовые платки, хотя пользовались ими, согласно указаниям нашей бережливой бабушки, только для того, чтобы вытереть нос, предварительно высморкавшись старинным народным способом. И вот в силу всего этого со временем я обнаружил в себе склонность считать членов нашей семьи людьми особыми.
Однако это шло вразрез с демократическими принципами бабушки по материнской линии, не считавшейся с общественной иерархией и ценившей прежде всего трезвый человеческий характер, который она находила скорее в простых батраках, чем в спесивых женах надзирателей. Отец мой охотно вступал в разговор с самым последним батраком, возможно, только затем, чтобы, как и его отец, почувствовать собственный авторитет. Часто он пристраивался к разговаривающим, всем своим видом выказывая полное безразличие, словно остановился от нечего делать. А сам жадно выжидал, когда кто-нибудь скажет явную несуразицу, чтобы тут же опровергнуть ее и взять нить разговора в свои руки. Первые фразы он бросал несколько свысока, но затем, все больше увлекаясь, входил в раж и скоро спорил и хохотал уже вместе со всеми. Он готов был отправиться куда угодно, если там кто-нибудь спрашивал его совета. Он благожелательно относился к людям и готов был помочь им, чем мог. Обитатели пусты принимали его помощь с благодарностью и ценили ее. Иногда среди ночи его будили и просили пойти к издыхающему поросенку, он с готовностью вскакивал и, на ходу одеваясь, громко отдавал необходимые распоряжения, подчас ругая нерадивых хозяев. Быть может, наиболее ярким эпизодом в его жизни, о котором он и под старость вспоминал с нескрываемой гордостью, было участие в тушении пожара на гумне, который вспыхнул сразу в двух местах и, несмотря на импровизированное руководство «пожарными», которое осуществлял мой отец, спалил все до последнего снопа.
Популярности нашей семьи способствовала швейная машинка. У нас была швейная машинка, одна на всю пусту, мать отлично шила и даже умела кроить. Благодаря предусмотрительности бабушки она усовершенствовала свое мастерство в Шимонторне и Палфе, и это очень пригодилось ей в жизни. Она мастерила лифы и юбки для батрацких жен и дочерей, причем не за деньги — заказчики расплачивались трудом: пока она шила, заказчица копала в огороде или на испольной земле, лущила кукурузу, кормила скотину, словом, выполняла работу за нее. Бабушка, будучи человеком опытным, возражала против такой платы. «А кто же оплатит работу машинки, Ида? Машинка-то, она ведь тоже денег стоила?» — «Крестный отец Цабук дал мне ее бесплатно. Подарил на свадьбу». — «Ну а если она сломается?» — «Янош рад будет повозиться с ней». И в самом деле, отец радовался случаю покопаться в машинке и почти каждую неделю разбирал ее. «А твое уменье?» — не унималась бабушка. «Да ведь его-то не убудет». Договориться с матерью было невозможно, уж очень она была упряма. Или, может, она стеснялась брать деньги? Любые деньги в пусте в силу какой-то странной морали считались сомнительными, и брать их было вроде бы как-то стыдно; мать видела деньги довольно редко, а потому считала их еще и опасными. Шить все-таки было легче, чем окапывать картошку или носить воду. Эту разницу мать и считала своей законной прибылью, хотя бабушка могла бы причислить к издержкам и то, что заказчицы у нас съедали. Ведь мать обязательно угощала приходивших к нам с мотыгами и лопатами модниц. Но вообще-то весь этот спор был чисто теоретическим; мать не получила бы денег и в том случае, если бы даже попросила: у батрацких жен не было ни гроша. Если у кого в кармане и заводилось несколько филлеров, то их ревностно берегли; даже письма на почту в Шимонторню женщины из пусты посылали с приложением нескольких яиц или корзинки фасоли и обходили иной раз и три дома, когда для какого-нибудь суеверного обряда или для того, чтобы прикрыть умершему глаза, требовалась монета крупнее филлера.