Избранное
Шрифт:
Жнецы, конечно, песен не пели. Особенно во время уборки. Кто упоминает о поющем жнеце, тот просто лжет. Во время жатвы петь так же невозможно, как и при лазании по канату. При переходе с одного участка на другой они еще могли бы петь, но они и тогда не поют. Вытирают пот, отхаркивают набившуюся в горло пыль. В конце уборки иногда поют, если их угостят вином; только не очень-то их угощают. Иногда лишь девушки напевают что-нибудь.
Из народных обычаев, связанных с уборкой урожая, сохранился лишь один. Из колосьев, скошенных первым взмахом косы, сплетают жгут и связывают им запястье управляющего. Что это означает? Делают это весело, с радостью, все сбегаются к месту, где это происходит. Правда, в последнее время вместо жгута управляющему на правую руку надевают изящный браслет, сплетенный из трех-четырех колосьев пшеницы.
Очень редко приходили в Рацэгреш еще и поденщики, те, кому не нашлось места ни среди издольщиков, ни среди сезонников.
И среди поденщиков, и среди сезонников встречались такие, у которых еще было немного земли, совсем крошечный клочок, сохранившийся как воспоминание о владении, с увеличением наследников раздробившемся на мелкие полоски. И цеплялись они за эти клочки совершенно маниакально, как люди держатся за семейные реликвии. Только принудительно можно было отнять у них эту полоску земли. Они гордились ею, хотя и жаловались непрестанно. О ней, вклинившейся между крупными поместьями, и о других патологически распухающих селах они говорили, как о тесных сапогах, которые жмут нестерпимо. Кривились от боли, не могли и шагу ступить, но все-таки форсили. «Вам хорошо! — говорили они даже батракам пусты. — Вам и заботы нет ни о хлебе, ни о налогах!» И возникший под стогом спор, кому живется лучше: батракам или деревенским желлерам и малоземельным крестьянам, вырос потом до общевенгерских масштабов, разумеется, в так называемых компетентных кругах. Там, правда, вопрос был сформулирован несколько иначе: «Кому живется не так плохо?», хотя спорящие знали, что речь может идти лишь о незначительных оттенках. Жители деревни были в этом споре более красноречивы, но ни за что не согласились бы поменяться местами с жителями пуст. Ну а батраки уже тогда тупо слушали эти жалобы и похвалу их, батраков, доле, все меньше понимая, что творится на белом свете.
Были еще кое-где и табачники, работавшие на табачных плантациях исполу, странные, загадочные люди, отверженные даже обитателями пуст. Они были богемой и париями деревни. Работа их требовала особых профессиональных навыков и полной самоотдачи. Вместе с профессией наследовали они и болезни, были желты и сухи, как листья, длинные гирлянды которых украшали наносы лачуг и потолки комнат, где они жили в еще большей тесноте, чем батраки. В их семьях работали уже четырехлетние ребятишки, и даже старцы чуть ли не на смертном одре продолжали нанизывать с помощью огромного шила табачные листья. В промежутках между периодами изнурительного труда они пили и, чихая на мнение всего света, с невозмутимой откровенностью предавались любви. Из многих пуст их изгнали по соображениям нравственности, поскольку приказывать им было невозможно. Их низкие ростом, сухопарые парни на праздниках и ярмарках рыскали, сверкая глазами, как стаи волков. Девушки их были милы и приветливы, ох как приветливы были эти бедные местные Карменситы! «Ходил к табачникам» — это было определенной нравственной характеристикой даже и тогда, когда табачники из округи уже исчезли. Ближайшее их поселение было в третьей от нас пусте, километрах в десяти; иногда по субботним вечерам парни из нашей пусты бежали к ним, захватив с собой кто несколько початков кукурузы, кто горсть муки, сколько чего в кармане поместится. Брали с собой как вознаграждение или гостинец и возвращались с рассказами о больших гулянках, в которых участвовал весь поселок.
17
Большим водоразделом между однообразными буднями, поворотным днем в году был канун дня всех святых — 31 октября, настоящий волнующий праздник. В этот день управление пусты сообщало, кого из работников оставляет на следующий год и кто будет на новый год уволен. Тогда же принимались на работу и новые люди. Это был «призыв», называемый с батрацким юмором «днем вытрясения порток». Позднее закон перенес день переезда на 1 апреля, потому что к этому времени грязь на дорогах уже подсыхает и груженые телеги легче катятся.
Рано утром вся пуста в иерархической последовательности выстраивалась у конторы; целый лес трепещущих душ, все батраки тщательно выбриты, одеты в праздничное. Впереди стояли мастеровые под предводительством главного механика — кузнецы и истопники; затем —
бондарь и его работники; потом — выездной кучер, амбарщик, старший возчик, старший среди батраков без тягла, каждый со своим войском; затем шли овчары, пастухи, табунщики, сторожа, свинопасы хозяйства и, наконец, самым последним — батрацкий свинарь, содержание которого вычитается из доходов батраков. Этот смотр, как и всякий другой, происходит в безмолвии. Кто знает, кому скоро собираться в дорогу? Люди входят в контору бледные, словно их вызывают на поединок. Порой слышатся причитания, кто-то умоляет сжалиться. Сначала перед властью являются старшие и, если они остаются, тут же примыкают к судьям и в проверке работавших под их началом обычно участвуют в качество обвинителей.Явление батраков коротко, как всякое решающее судьбу явление в драме. Диалог начинается по древней формуле. «Если я как человек и работник подхожу, то я хотел бы остаться», — произносит эти одинаковые по всей стране слова батрак, вытянувшись по стойке «смирно» перед сдвинутыми вместе столами, за которыми заседает, словно какой-нибудь трибунал, комиссия во главе с управляющим; по такому случаю тот приезжает в пусту самолично. Члены совета переглядываются. Каждый высказывает свои замечания, если они неблагоприятны. Работник получает советы и предупреждения относительно своего поведения в будущем. Он выслушивает их уже с легким сердцем. Кого сочли заслуживающим порицания, кого хотят исправить «хотя бы в его собственных интересах», того, значит, оставляют по крайней мере еще на год. Похвалу выражать не принято из педагогических соображений.
Кому вручают служебную книжку, тому не говорят ни слова, само это движение достаточно выразительно. Батраки в таких случаях тоже не говорят осмысленных слов, для этого явления нет и традиционного текста. Действующее лицо, предоставленное лишь собственной находчивости, дрожащими губами силится сказать что-либо вразумительное, глядя себе под ноги. «Ведь у меня семеро детей, ваше благородие!» — наконец со стоном выговаривает батрак. Но ответа не получает. Разве только старший, который, будучи надсмотрщиком, возможно, еще чувствует некую общность, с народом, бросит ему: «Надо было раньше думать». Жертва повторит еще один или два раза то, что уже сказала. Затем после более энергичного предупреждения направляется к выходу, либо продолжая сетовать, либо молча, либо цедя сквозь зубы проклятья. Это зависит уже от нервного состояния, как поведение человека на лобном месте. Уволенный сразу же отправляется в путь и старается в тот же день обойти ближайшие пусты, где можно найти работу. А если не найдет, что тогда? Этого и автор не знает. Растает, растворится в воздухе? Из пусты он, во всяком случае, исчезнет.
Затем следуют вновь нанимающиеся, которые еще накануне взяли с прежнего места свои служебные книжки. В книжке нет специальной графы для характеристики работника. Однако нежелательные элементы держатся различными хозяйствами на заметке. В обычае, например, делать тайные пометки на подрядной грамоте. Если, скажем, перед фамилией поставлен вопросительный знак, это значит, что предъявитель сего драчун; если же фамилия подчеркнута, значит, принимать его на работу ни в коем случае не рекомендуется. Приток нанимающихся продолжается и в следующие вечера.
Беспокойство, овладевавшее пустой уже за несколько недель до «призыва», захватывало и наш дом. Отец каждый год собирался уходить. Осенью с окончанием основных полевых работ, когда он вместе с другими возвращался в пусту, к домам, и спал ночами в кровати, в нем пробуждалась какая-то страсть к бродяжничеству, инстинкт переселения, как у перелетных птиц. Он просто нигде не находил себе места и по вечерам ошеломлял свою семью невероятными мечтаниями, а на воскресенье почти всегда отпрашивался у приказчика. Обходил своих родственников и знакомых, прихватив иной раз с собой и нас, детей. Подыскивал себе место получше? Я бы этого не сказал.
Таким уверенным и веселым тоном рассказывал он своим свойственникам и бесчисленным кумовьям, как хорошо ему живется, как ценят его на работе: по праздникам, когда руки у него чистые, даже сам управляющий, прощаясь, подает ему руку. Он ведь… Увлеченно слушал я его и тогда, когда подмечал в его словах преувеличения. В душе я одобрял его и, видя захвативший его азарт, порывался даже помочь ему в разговоре. Он не хвастал; он просто не умел жаловаться. Так противился, так хотел он возобладать над морем сетований и стенаний. А если ему и приходилось говорить о своих бедах, он краснел, запинался, как-то страдальчески улыбался и, наконец, глядя в небо или в землю, одним духом выпаливал суть дела и уже в следующих за этим словах утешал, но не себя, а того, с кем говорил, и в таких случаях даже изображал на лице сострадание. Ни у кого из родственников не замечал я этой черты и только много позже обнаружил ее сначала у старшего брата, а потом и у себя самого и был этим немало потрясен. Отцовские вылазки никогда никаких последствий не имели. Однажды в Фехерваре ему предложили какую-то работу на электростанции. Потирая руки, отправился он туда, и дело кончилось тем, что он чуть не привел с собою домой тамошнего кочегара, которому «так понравилась жизнь в пусте».