Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Мы знакомы с одной девушкой, дочерью колониста. Она окончила среднюю школу во вьетнамском городке, где жила с матерью и отчимом. В коллеже она подружилась с неким Нгуеном, молодым вьетнамцем, который, как она знала, был связан с партизанами. Она была полностью согласна с ним, что необходимо бороться за освобождение колониальных народов. Они вместе читали стихи Бодлера, Рембо, Десноса, Превера. Однажды ночью в городке вспыхнуло восстание. Утром девушка нашла своего отчима связанным на стуле в кабинете. В доме все было перевернуто вверх дном. Она ненавидела отчима и отнеслась к этому спокойно. С улицы доносились пулеметные очереди, но француженка была храброй и не перепугалась. Повстанцами, ворвавшимися к ним в дом, командовал Нгуен. Она подошла к своему другу

и сказала:

— Ну и шум вы подняли…

Вьетнамец посмотрел на нее. Она собиралась на теннисный корт: на ней был спортивный костюм, под мышкой она держала ракетку, и волосы у нее развевались на ветру. Она задорно смеялась.

— Немедленно вернись к себе в комнату, — грубо сказал Нгуен.

— Это еще что за разговоры…

Совсем близко хлопнул выстрел.

— Ну и бузу вы устроили!

Вьетнамец плюнул ей в лицо.

Дочь колониста живет теперь во Франции и зарабатывает себе на жизнь. С тех пор она о многом раздумывала. Своим плевком вьетнамец помог ей задуматься над диалектикой взаимоотношений хозяина и раба. «Я поняла, рассказывала она, — что все белые без исключения виноваты перед вьетнамцами».

— Каждый мужчина, — сказал я Корделии, — виноват перед всеми женщинами.

— Ты мне надоел, — ответила Корделия. — Как бы нам помирить Мари-Жанну с Бюзаром?

— Разве ты ничего не добилась?

— После всего, что она мне сообщила о старике Мореле, я почувствовала себя не «в форме», как сказали бы твои друзья велогонщики, чтобы разговаривать с нею о Бюзаре.

— А ты убеждена, что Мари-Жанна и раньше так же рьяно сопротивлялась старику Морелю?

— Совершенно уверена, — твердо сказала Корделия. — Ты разве не видел обстановку в ее комнате? Трухлявая кровать, унаследованная от ее бабушки. Ни холодильника, ни стиральной машины, ни электрической швейной машины. Дешевенький динамик. У нее нет ни одной «ценной вещи», выражаясь языком мелких буржуа. Платья она шьет себе сама — покупает остатки и отдает их кроить своей соседке, которая научилась кройке.

— Вот это убедительно.

Мы с Корделией имеем обыкновение проверять честность профсоюзных и политических деятелей, деловых людей и девушек, сопоставляя, с придирчивостью налогового инспектора, их образ жизни с их доходами.

В пятницу, в восемь часов утра, Бюзар начал свою четвертую смену; брессанец вышел на работу в полдень.

После обеда Бюзар поделился своим горем с Элен и дал ей прочесть письмо Мари-Жанны.

В шесть часов вечера Элен пошла к воротам фабрики, чтобы встретить мать Мари-Жанны и переговорить с нею. Корделия со своей стороны собиралась прощупать Шатияра, с которым мы дружили, и после этого снова повидать Мари-Жанну и ее мать.

Таким образом, в субботу утром больше десяти человек, включая мать Мари-Жанны, пытались помирить Бюзара с его невестой.

До сих пор Элен не одобряла женитьбы брата на этой «ломаке», как она говорила. Мать Мари-Жанны утверждала:

— Всякая торговля превращает человека в раба… Тебе придется распрощаться с любимыми развлечениями, с кино, с танцами, — говорила она дочери. — Ты будешь занята и в субботу, и в воскресенье.

Корделия, как читатель помнит, всего неделю назад с жаром отстаивала право своей подруги на свободу. Но теперь все они упорно стремились их поженить. Даже Шатляр и тот, угрызаясь тем, что ссора произошла по его вине, тоже принял участие в примирении.

— Возможно, я разговаривал с парнем слишком резко. Надо быть человечнее…

Таково наше время. Сердечные дела теперь уже не имеют ничего общего с величием души, как в трагедиях Корнеля. Кодекс чести заменен теперь «любовной почтой». Никого не трогает тяга молодых людей к героическим поступкам, но, как только те распускают нюни, все приходят в умиление. Журнал может с возмущением рассказать о расстреле, напечатать фотографию расстрелянных мужчин, женщин и детей, брошенных в братскую могилу, и на обложке того же номера поместить фотографию новорожденных. Наше общество впадает в детство. Это закономерно для кануна

великих революций. Сен-Жюст и Робеспьер вначале тоже писали всякий вздор.

В субботу, в полдень, Корделия рассказала мне о натиске, которому подверглась ее подруга. Все без устали твердили ей: «Ты не имеешь права разбивать сердце Бюзару. Вот уж полтора года, как вы встречаетесь. Когда ты давала согласие, ты великолепно знала, что делаешь. Нельзя расстраивать брак по такому пустяковому поводу». И все в таком же роде. Мари-Жанна не спорила. Она только отрицательно качала головой и на все отвечала «нет».

— Почему? — спрашивали ее.

— Я передумала.

В ту же самую субботу, во вторую половину дня, я был в Бионне и, проезжая через поселок Мореля, увидел Мари-Жанну. Она сидела у окна и шила. Я зашел к ней.

— И вы тоже! — воскликнула она.

— Нет, нет. Я ненавижу снэк-бары…

Мари-Жанна посмотрела на меня. У нее светло-синие, словно эмалевые, глаза, лучезарные, но лишенные глубины и живости.

— Какой ужас, всю свою жизнь варить сосиски! — продолжал я. — В свободное время вам придется поддерживать беседу с посетителями: «Я лично предпочитаю „симку“, а вы?» — «Мне нравятся машины с передними ведущими…»

Продолжая поносить снэк-бары, я вспоминал, какие глаза я люблю и какие любил в своей жизни. Карие, блестящие, живые; их острый взгляд, свойственный французам, как считают иностранцы, проникает в душу, пронизывает насквозь, от него ничего не ускользает, и нет тайны, которую можно от него скрыть. Черные глаза восточных евреек; черные, влажные, глядя на них, кажется, будто плывешь по сонному, полуночному морю, и хочется зарыться лицом в волосы, прильнуть к жаркому телу, глаза с ароматом мокрых волос. Еще я страстно любил глаза, цвета которых я не в состоянии определить, потому что вся их прелесть заключалась в их сущности; описать их можно, только прибегнув к библейским образам: они ослепляют, как меч ангела, охраняющего рай.

Но что сказать о так называемых эмалевых, голубых глазах? Мари-Жанна словно бы надела на зрачки маленькие панцири. Глаза Мари-Жанны — это синеватые надкрылья жука, гладкие, блестящие, отполированные крылья жука ювелирной работы.

Продолжая ругать снэк-бары, я рассматривал Мари-Жанну.

У нее и лицо старательно отшлифовано. Гладкий лоб блестит, как выпуклости на старинной серебряной вазе. Волосы уложены ровными волнами, словно над ними трудился прирученный ветер, дующий всегда в одну и ту же сторону. Розовое личико, незначительное, но свежее, как только что сорванный персик. В полном соответствии с этим всегда хорошо натянутые тончайшие чулки, безупречные, слегка подкрахмаленные блузки, облегающие юбки. Все в ней удивительно гармонично. Но я не обнаружил ничего, что могло бы объяснить ту страсть, которую она вызывала в мужчинах, и упорство ее поклонников.

— Так вы считаете, что я правильно поступила, порвав с Бюзаром? спросила меня Мари-Жанна.

— Я ничего не считаю… — воскликнул я. — По правде говоря, я люблю Бюзара и предпочел бы, чтобы вы не мучили его.

— А он действительно мучается?

— Не знаю. Я не разбираюсь в любви…

Мари-Жанна рассмеялась, и я залюбовался ее красивыми зубами. Но это не тот бурный жизнерадостный смех, который неизменно вызывает во мне желание прожить еще тысячу лет.

Я плел что-то о любви и продолжал ее разглядывать.

У нее длинные ноги, но не те длинные ноги, каждый шаг которых волнует, точно первое движение шатуна в поездах дальнего следования. Есть ноги, движения которых отдаются в сердце мужчины. Есть ноги, от величавой походки которых все сжимается внутри, как в первый день войны. Мари-Жанна высокая, тоненькая, она хорошо сложена, но не больше.

Мое внимание привлек контраст между блузкой из подкрахмаленного поплина и видневшейся в вырезе рубашкой из белоснежного батиста. Батист не слишком мягкий, ни слишком жесткий, настоящий бельевой батист, с ажурно вышитыми веночками, подрубленный мелкими стежками. Такое белье ручной работы носили когда-то воспитанницы пансионов.

Поделиться с друзьями: