Избранное
Шрифт:
Что ему нужно? Ушел ли он из села, как это сделал я в свое время? Ищет ли он более широких путей в жизни, чем сельские? Или это шалость судьбы, напоминающей мне обо всем перед большой дорогой? Или это знак, ободрение, посылаемое богом?
Почему именно сейчас появился этот крестьянский парень, который ближе мне, чем он думает? Пришел ли он для того, чтоб заменить меня в этом мире?
Пири-воевода и стражники шли за нами. Обложили они меня со всех сторон, лишь один выход оставят.
— Ты где ночуешь?
— Нигде.
— Пошли в текию.
— Это твои люди?
— Да. Не обращай на них внимания.
— Отчего они охраняют тебя?
— Такой обычай.
— Ты самый важный в городе?
— Нет.
Когда мы вошли, он уселся на ковре в моей комнате, слабый свет свечей скользил
Как мы различны, и как мы похожи. Это ведь я, иной, дитя природы, снова начинаю свой путь.
Может быть, я снова поступил бы так же, но сознание мое затуманивает скорбь.
— Ты, конечно, хочешь остаться в городе?
— Откуда ты знаешь?
— Не боишься его?
— Чего мне бояться?
— Здесь нелегко.
— А разве у нас легко, Ахмед-эфенди?
— Ты много ожидаешь от жизни?
— Половины твоего счастья мне будет довольно. Это много?
— Желаю тебе больше.
Он весело рассмеялся:
— Да хранит тебя бог. А началось хорошо. Мне и во сне не снилось, что так встретишь меня.
— Пришел ты в добрый час.
— Для меня добрый.
Может быть. Почему у всех должна быть одна тропа?
Я с интересом, может быть, даже с нежностью смотрел на него и словно видел себя, давнего, непостижимо молодого, лишенного опыта, без терний в сердце, без страха перед жизнью. Я с трудом удержался, чтоб не схватить его за руку, мускулистую, твердую, надежную, дабы, опустив веки, вернуть прошлое. Только еще один раз, пусть ненадолго.
Он заметил в моем взгляде печаль, которая к нему не имела отношения. Пользуясь моим неожиданным вниманием, он сказал:
— Ты странно смотришь, будто узнаешь меня.
— Я вспоминаю одного юношу, который точно так же пришел в город много лет тому назад.
— Что с ним?
— Он состарился.
— Пусть это будет единственное зло.
— Ты устал?
— Почему ты спрашиваешь?
— Я хотел бы поговорить с тобой.
— Можем, если хочешь, хоть всю ночь.
— Ты чей?
— Эмина Бошняка.
— Значит, мы родня. И близкая.
— Да.
— Чего ж ты молчишь?
— Жду, пока ты спросишь.
— Сколько тебе лет?
— Двадцать.
— Нету двадцати.
— Девятнадцатый год.
Меня душило волнение. Мы говорили о нем, о старом ходже, о людях, которых я знал, обходя то, что меня интересовало. Не для того, чтоб узнать, но чтоб поговорить, снова коснуться всего, раз уж произошло чудо и судьба посылает его мне именно этой ночью, чтоб я мог погрузиться в мысли о том, что когда-то лишь однажды было реальностью, а теперь стало тенью. Но это все, что у меня есть. Остальное чужое. Остальное — ужас.
— Как мои отец с матерью?
— Да хорошо. Могло быть хуже. Смерть Харуна подкосила их. И нас всех. Теперь они немного успокоились, но еще плохи, сделают самое необходимое по дому, усядутся, смотрят в огонь. Тоска.
Он засмеялся. Смех его был звонким, веселым.
— Прости. Сам собой вырывается, даже когда грущу. Вот так и живут. Люди им помогают, как могут. Да еще есть кое-что из того, что ты послал.
— Что я послал?
— Деньги. Пятьдесят грошей. У нас это богатство. А им много не нужно, едят, как птицы, латают тряпки, не самое это трудное.
Кто послал им пятьдесят грошей? Конечно, Хасан. Эта ночь ненужной нежности, ночь чудесных вестей перед наступлением самой страшной. Давно у меня не было таких ночей и никогда больше не будет.
Почему я не решаюсь идти до конца? И нежности больше не будет. Будет то, чему суждено быть.
— А твои родители, как они? Как Эмин?
— Со здоровьем хорошо, слава богу. А живется худо. То вода заливает, то солнышко подсушивает. Только у отца моего характер легкий, вот все и идет помаленьку. Одна у меня беда, что нет ничего, говорит он, а другая была бы, если б грустил я. Так и получается на одну меньше.
— А мать?
Она знает, что ты ко мне пошел?— Знает. Как не знать! Отец говорит: у него своих хлопот хватает — это у тебя. А мать: не укусит он его — это меня.
— Постарела она?
— Нет.
— Она красивой была.
— Неужто помнишь?
— Помню.
— И сейчас красивая.
— Я тогда с войны пришел. Двадцать лет тому назад.
— Ты был ранен.
— Тебе кто рассказывал?
— Мать.
Да, я помню. Я все помню сегодня вечером. Двадцать лет мне тогда было, может, чуть побольше, я пришел с войны, из плена, со следами свежих ран, только что затянувшихся и дававших о себе знать, гордясь своей храбростью и огорчаясь из-за чего-то, что так и осталось мне неясным. Может быть, из-за воспоминаний, которые то и дело оживали, из-за величия жертвы, что подняла нас к небесам, а потом было трудно ходить по земле, пустой и обыденной.
Но один день запомнился накрепко.
Я даже во сне видел эту картину, когда ранним утром, зная, что мы окружены и нам нет спасения, мы решили умереть, как умирают солдаты великого бога. Пятьдесят человек нас было на лесистой поляне, на пустынной осенней равнине, где дымились костры вражеских войск. Все послушались меня, я был убежден, что все думают так же, как я, мы совершили омовение песком и пылью, потому что воды не было, я громким голосом прочитал молитву, мы положили поклоны, разделись, чтоб было полегче, остались в белых рубахах и с обнаженными саблями вышли из леса, едва только взошло солнце. Не знаю, как мы выглядели, жутко или жалко, я не думал об этом, чувствуя лишь пламя в сердце и силу во всем теле, и ей не было границ. Потом мне казалось, будто я видел эту цепочку молодых парней в белых рубахах с напряженными мускулами, с саблями, в которых отражалось раннее солнце, тесно сомкнувшись, они шли по равнине. Это была самая чистая минута в моей жизни, самое полное забвение всех и вся, одурманивающий блеск солнца, торжественная тишина, которую нарушают лишь мои шаги. Удивился Кара-Заим, когда я рассказал ему об этом, он полагал, что только он знает о думах солдата. (Ничего не желал я сейчас, как снова испытать это чувство, но нет, не вернуться ему.) Враг боялся нас, долго отступал, долго пытался подкараулить нас, но их было много, больше, чем нас, и началась кровавая рубка, после которой много матерей зарыдало и у нас, и у них. Я был первым и пал первым, изрубленный, исколотый, изломанный, но упал не сразу, не скоро. Я долго нес перед собой окровавленную саблю, пронзая и рубя всех, на ком не было белой рубахи, а белых рубах виднелось все меньше, они становились красными, как у меня. Небо над нами нависало багровым покровом, земля под нашими ногами была красной. Мы смотрели красными глазами, дышали красным, кричали красным. А потом все превратилось в черное, в покой. Когда я очнулся, ничего больше не было, кроме воспоминаний. Я закрывал глаза и снова представлял себе тот великий момент, не желая ничего знать о поражении, о ранах, об истреблении отважных людей, не желая верить тому, что десять человек сдались без боя, я не принимал того, что стало недоброй данностью, я судорожно хранил образ великой жертвы в пламени и огне, не позволяя ей поблекнуть. Позже, когда иллюзия растаяла, я плакал. Весной по разбитым дорогам возвращался я домой из плена, без сабли, без сил, без бодрости, без самого себя, когда-то существовавшего. Я хранил свою память, как талисман, однако она тоже изнемогла, потеряла цвет, и свежесть, и бодрость, и прежний смысл. Я тащился, молчаливый, по грязи угрюмых равнин; ночевал молча на деревенских сеновалах и постоялых дворах, шел молча под проливным дождем, инстинктом животного находя дорогу, влекомый желанием умереть на родине, среди людей, которые дали мне жизнь.
Я рассказал юноше простыми, обыкновенными словами, каким я пришел в село той весной, двадцать лет тому назад. Рассказал без задней мысли, ради себя, словно разговаривал сам с собой, а его это не касалось. Но без него я не мог бы говорить, не мог бы разговаривать сам с собой. Я думал о завтрашнем дне.
Удивленный, он серьезно смотрел на меня.
— А будь ты здоровый и веселый, ты не вернулся бы на родину?
— Когда все отказывает, человек ищет прибежища, словно возвращается в материнскую утробу.