Избранные произведения в трех томах. Том 3
Шрифт:
Капа много пережила за эту неделю. В эти дни ей пришлось выступать на комсомольском собрании в институте. «Товарищи! — говорила она горячо. — Пройдут немногие годы, и на нас с вами ляжет ответственность дело отцов довести до конца. Отцы оставляют нам огромное богатство, они оставляют нам завоеванный социализм. Он построен меньше чем за сорок лет! За следующие сорок, за наши сорок, а может быть, и раньше, мы обязаны построить коммунизм. Мы не имеем права относиться с пренебрежением к тому, что завоевано кровью отцов и дедов. Мы не имеем права прощать кому–либо, даже лучшему своему другу, хотя бы малейшее отступление с этого пути. Я читала в журнале, как один критик издевается над теми, кто идет прямой шоссейной дорогой, а не обочинами и не канавами.
«Капка, ты большевичка!» — сказала ей после собрания толстая Аллочка. «Правда? — переспросила Капа. — Ты так думаешь? Я очень рада. Для меня это слово полно огромного содержания».
Капа смотрела в окно, кормила маленького Ивана Андреевича, и множество мыслей переполняло ее голову. В море шел корабль. Куда он идет? В какую страну? Что везет в своих трюмах? Раньше, когда жили в особняке или на Овражной, она этого не видела, а здесь каждый день в окно видно, как идут куда–то корабли и откуда–то приходят. В портах мира все больше и больше красных флагов на мачтах. Страна Капы становится все могущественнее, все большее приобретает влияние в мире. Какие близятся светлые и радостные дни, как чудесно будет жить человек в том мире, в котором не станет границ и пограничной стражи! Может быть, и она, Капа, дождется этих дней, а уж он–то, крошечный Иван Андреевич, непременно, обязательно их дождется. Лишь бы только не было войн. Раньше Капа не очень серьезно думала о войне — ну, будет, ну, не будет. Это ее не заботило. Сейчас, когда на руках она держит Ивана Андреевича, о возможной войне думается с тоской и с ненавистью к тем, кто может устроить так, что война будет.
Шаркая туфлями, пришла Анна Николаевна, забрала у Капы сына, понесла укладывать в постельку. Капа села за учебники, зажгла настольную лампу — смеркалось. Вскоре вместе с Андреем пришли все его дяди. Они еще не были здесь, на новой квартире, пришли посмотреть. А главное, как сказал Платон Тимофеевич, проведать наследного доменщика.
— Вот говорят: наследный принц. А у нас более серьезное звание: наследный металлург, наследный доменщик. Мы по дороге хотели шампанского взять. Да засомневались: как бы голова от него не стала болеть. А против водки наш трезвенник, Дмитрий, запротестовал. Вот и пришли с пустыми руками.
— Между прочим, и за Дмитриевы дела надобно бы поднять чарку, — сказал Яков Тимофеевич.
— Совершенно справедливо, — согласился Платон Тимофеевич. — В партийный комитет завода избрали. Прямой, говорят, и определенный…
— Уж прямей некуда, — засмеялся Яков Тимофеевич. — Ни вправо, ни влево не видит, что колун.
Дмитрий посмотрел на него с сожалением.
— Зигзагами–то юлить безопасней, — сказал он.
— К кому это относится? — спросил Яков Тимофеевич.
— Это вообще, вывод из фактов, наблюденных в жизни, ответил Дмитрий.
— Ладно, хватит меж собой воевать! — сказал Платон Тимофеевич. — Степ, давай–ка расскажи ребятам, они не знают, как ты с Воробейным объяснялся.
— А что рассказывать? Я ему напоминаю некоторые детали. А он вдруг — брык ногами кверху и лежит.
— Иди ты! — весело изумился Яков Тимофеевич. — Неустойчивый, значит.
Завязался спор, правильно или неправильно, что Чибисов все–таки оставил Воробейного на заводе, а не прогнал в три шеи. Капа отозвала Дмитрия в другую комнату, спросила вполголоса:
— Так и неизвестно, где она? Леля?
— Нет, — ответил Дмитрий, глядя в черное окно. — Неизвестно. — В лице его ничто не изменилось, только чуть сузились глаза, будто хотел он увидеть в черной за окном дали что–то такое, о чем другим
людям знать и ненадобно.Когда гости ушли, Капа сказала:
— Андрей, разве быть прямым и определенным — это значит непременно быть колуном? Как ты думаешь?
— Я думаю, что у кого так не получается — быть прямым и определенным, они от досады на тех, у кого получается, выдумывают всяческие насмешки вроде этого колуна.
— Но, может выть, это все–таки недостаток?
— Не знаю, Капочка. Владимир Ильич Ленин, например, был очень прямой.
— Я, знаешь, почему так спрашиваю? Потому что и мне иногда говорят: ты слишком прямая. Может быть, это плохо? Это тебе не кажется моей отрицательной чертой? Ты не страдаешь от этого?
Андрей засмеялся, обнял ее.
— Смешная ты моя! Нет в тебе отрицательных черт, нет недостатков…
— Ну перестань, я же серьезно.
— И я серьезно. Чудачка. Я же тебя люблю. Зачем мне рассматривать твои отрицательные черты, я хочу видеть и вижу только хорошие, и не заставляй меня видеть иное.
Кончался день, кончался вечер, хлопотные материнские дела отступили назад, на город опускалась ночь, и тогда вновь, лежа в темноте с открытыми глазами, Капа переживала то, что пережила в ночь смерти отца. Это, наверно, никогда не пройдет и не забудется. Боль душевная соединилась с болью физической. Капа была убеждена, что умирает. Но смерть была тогда не страшна, потеря отца все собою заслонила. Невозможно было представить, нельзя было поверить в то, что он больше никогда не посмотрит на нее своими смеющимися глазами, не тронет рукой ее голову, не взъерошит мальчишескую стрижку. Они вбежали тогда с матерью в палату, припали обе к его постели, их не могли поднять, не могли увести. Андрей взял ее на руки и, уже ничего не видящую вокруг, ничего не ощущающую, отдал на носилки санитарам и сестрам, которые повезли ее прямо в родильное отделение.
Капа видела перед собой отца. Она шептала что–то так тихо, что этого никто бы, даже и Андрей, не смог услышать. Смысл ее неслышных слов заключался в том, что пусть бы уже скорее был окончен институт, чтобы скорее стала она врачом, самостоятельным человеком. Тогда увидят, увидят, как будет жить и работать дочка старого коммуниста Горбачева. Они многое сделают в жизни с Андреем, они докажут, что не только их отцы были большевиками, но что и они сами — большевики. Знай это, отец. Но, впрочем, ты, кажется, и так всегда это знал.
30
Слитки один за другим, горя белым огнем, бежали по рольгангам под валки стана. Плавными движениями Дмитрий перебрасывал их с боку на бок, гонял под валки и обратно; слитки становились все длиннее и тоньше, все тусклее светились; потом, вытянутые в длинный брус, угасали совсем, и Дмитрий отпускал их под другие прессы и агрегаты, под которыми там, дальше, они превращались в железнодорожные рельсы.
Дмитрий любил эту работу в кабине огромного тяжелого стана. Он любил ощущать свою силу над металлом, над сталью. Вот он нажмет на рукоятку — и слиток, вжимаясь меж валов, плющится, как кусок теста под каталкой. Потом Дмитрий ставит его на ребро, и он, плющась в другом направлении, удлиняется. Точные движения, точный расчет, осязаемый результат. И сколько сотен тонн металла пройдет вот так за смену через руки Дмитрия, сколько километров рельсов получится в конце концов из этого металла!
Кроме всего прочего, когда привычные, опытные руки работают автоматически, есть время для размышлений, для раздумий.
Дмитрий размышляет о состоявшемся накануне заседании нового партийного комитета, на котором разбиралось персональное дело коммунисту Орлеанцева. Трудное было заседание, неприятное. Орлеанцев снова, как и на заседании завкома, говорил о том, что он был в пионерах, в комсомольцах, во время Отечественной войны его дважды ранило. Но когда дело касалось признания вины, вновь и вновь уходил от прямого ответа: «Однажды я об этом уже говорил, я совсем не желаю устраивать над собой шахсей–вахсей».