Избранные произведения. Т. I. Стихи, повести, рассказы, воспоминания
Шрифт:
Но вот съемки кончились. Наталья Владимировна Державина, игравшая роль Хрюши (ей, бедненькой, пришлось всю передачу просидеть, скорчившись, на полу за моим креслом), наконец встала, подошла к малышу и протянула ему Хрюшу: «Можешь сам надеть его на руку и поговорить за него». Потрясенный ребенок потрогал обмякшую куклу и убежал на кухню. Я — за ним: «Ну, вот ты и познакомился с Хрюшей! Рад?» На лице у Ванечки смятение и ужас: «Это бабушка говорила Хрюшиным голосом! Хрюши нет! Это кукла! А Хрюши нет!» Потянул мать за руку и поскорее ушел оттуда, где он только что навсегда лишился друга, спутника, живого, милого детскому сердцу существа. Напрасно я бормотал вслед, что кукла тут, а настоящий Хрюша сбежал в телевизор, там он и живет. «Нет, это артистка! Хрюши нет!» — донеслось уже из-за двери.
Наталья
Можно спросить, где я познакомился с Державиным. Ответ вызовет лишь новые вопросы. У Анны Ахматовой! А как попал к Ахматовой? Привела Надежда Яковлевна Мандельштам. А что общего у пятнадцатилетнего калужского мальчишки со вдовой великого поэта, погибшего в сталинских лагерях? Надежда Яковлевна преподавала английский в Центральном доме художественного воспитания детей. Попал туда по постановлению Узбекского правительства, получил стипендию и карточку в столовую балетной школы имени Тамары Ханум. Нет, я не плясун и даже не пианист, хоть «в Тамаре Ханум», как у нас говорили, размещалась Ленинградская консерватория. Добился же, чтоб меня лечили, учили и кормили, не кто иной, как Корней Чуковский. Теперь пойдут вопросы о нем. Нет, лучше уж сразу приняться за мемуары!
Усадить меня за них еще в мои пятнадцать лет пытался сам Корней Иванович. Но воспоминания нужно было писать в стихах! Корней Иванович настойчиво советовал начать поэму прямо с бабушек, с папы и мамы. С бабушек и начну. Ведь о них хотелось услышать такому знаменитому человеку!
ДЕТСТВО В МАЛЕНЬКОМ ГОРОДЕ
Происхождение
О своем детстве я привык рассказывать стихами. Оно открывалось мне, взрослому, как тайна, — озарениями. Кроме того, я родился в стране, полной государственных, военных, хозяйственных, партийных и, разумеется, личных тайн и секретов. Да и само детство — тоже тайна.
Родился на одиннадцатом году от Октябрьской революции. Эту новую дату каждый день указывали календари нашего детства. Но и прежний отсчет, от Рождества Христова, не посмели отменить. Выжидали, пока привычная уже для новых поколений, коммунистическая эра не вытеснит из сознания людей (желательно, всего человечества) прежнюю, устаревшую и, как любили тогда говорить, отжившую.
Итак, 1 апреля 1928 года. Мещовск Калужской области (тогда Западной, с центром в Смоленске). Это не тайна. Дату рождения и название города даю во всех анкетах, пишу на всяких бланках. Но за ней была еще одна. Нет, не дата выдачи паспорта, какую, сколько ни вписывай ее в бюрократические бумажки, так и не могу упомнить. Речь о дате, важной для многих поколений предков, — о дате крещения. Вот она-то на одиннадцатом году революции была опаснейшей тайной.
Лишь после 60-ти лет услышал по телефону от земляка, что некогда был крещен. «Значит, — думаю, — у меня есть свой ангел-хранитель? Очень похоже на то!» Нужно было дожить до 63 лет, чтобы наконец узнать, что крестил меня отец Иоанн в давно снесенной церкви Петра и Павла (на ее месте построили райфинотдел). Крестным отцом был молодой агроном Дмитрий Федорович Ласкин (от него, почти столетнего, я это и узнал). Крестной матерью, по его словам, была родственница бабушки со стороны матери. Подозреваю, что тетя Маша, Мария Ильинична Телегина, портниха и потомственная дворянка. Мама, не говоря об отце-коммунисте, той тайны не знала. Иначе в семидесятых годах, когда многие начали крестить детей, сказала бы об этом. Таким образом, мне с первых же дней жизни не дали стать полноценным человеком новой эпохи, тайком включив нового человека в не до конца прерванную связь времен.
Однажды, в семидесятых годах,
во сне ни с того ни с сего всплыла некая церковная картина. Лежу на каменном полу, надо мной важно ходят бородатые исполины в сверкающих ризах. Тут же догадка: не лежу я в церкви, а просто гляжу на все глазами малого ребенка. То ли крестили меня уже годовалым. (Новорожденные в городке наперечет, сразу б вычислили, чьего младенца крестят.) То ли баба Саша с тетей Машей водили или еще носили внука в храм, пока я не умел говорить и не мог их выдать. Значит, в душе всплыл некий миг, когда мы с бабушкой были перед самым алтарем, как бы внутри церковного действа. Добавлю, что в семидесятых одного такого сна бывало достаточно, чтобы человек вернулся к Богу. Так было с поэтессой, переводчицей японских стихов и прозы Верой Николаевной Марковой. Она говорила, что для нее возвращение к вере началось с вещих снов. Значит, на уровне подсознания.Долго считал себя первым некрещеным в нашем роду. А им стал средний брат Дима. Окрестить его бабушки уже не посмели. Крестился лишь после шестидесяти.
Дальше помню вкус просфор. Бабушка с тетей Машей аккуратно несли их мне из церкви как своему единоверцу. Пресные, несладкие, хоть похожи на печенье. Удивляло, почему старушки вынимают их из ридикюлей, будто драгоценности, и столь внимательно наблюдают, как я их разглядываю и грызу в надежде, что хоть одна окажется сладкой. Помню бутыль с непортящейся святой водой из Тихоновой Пустыни. Помню коленопреклоненную бабушку перед негасимой лампадой, ее поклоны и жаркий молитвенный шепот.
Помню странников, странниц, просто нищих, их бормотание: «Господи Иисусе Христе, сыне Божие!» и «Христа ради!» Смысл не понятен. Ждут какого-то «санебожия», просят под окнами какое-то «христорадие». «Тетя Маша! — тормошу бабушкину сестру. — Дай им христорадие!» Слово «акафист» тоже помню с детства, как и молитвенники с красивыми черными завитушками — славянскими буквами. Бабушка Саша любила духовную поэзию.
А еще помнятся конники на одной из икон. Наверное, святые князья Борис и Глеб, погубленные их окаянным братом Святополком. У коней лебединые шеи. Житие Бориса и Глеба при советской власти печаталось как литературный памятник. «Цвет цветы юности моея!» — обращался брат к брату.
Все эти впечатления если не способствовали развитию религиозного чувства, то несомненно ослабили внушаемые тогдашним детям чувства антирелигиозные. То, что для бабушек было верой, для внука стало поэзией.
Боюсь, что все наши несчастья происходят по одной причине: слишком мало знаем себя. Ни Маркс с Энгельсом, ни Ленин еще не знали, например, что одно полушарие мозга ведает логикой и словами, а другое — образным мышлением, оно иррационально. В одном непременно угнездится знание, в другом — вера. Отключи «неразумное» полушарие, и попадешь во власть словесных штампов, перестанешь видеть, что происходит в мире на самом деле. Впрочем, будь ты даже сверхатеистом, правое полушарие превратит твой атеизм в настоящую, даже фанатичную веру. И, разумеется, наоборот.
Сколько всяких лозунгов, заветов (большевики охотно взяли это слово у церкви, вместо Ветхого и Нового заветов, есть даже дачный поселок «Заветы Ильича») наслушались мы с детства. Но уж если какое-нибудь утверждение мыслителя считать заветом, то лучше бы им стал завет Сократа: «Познай самого себя!» Как создавать Нового Человека, не зная природы человека?
Не будь революции, я б родился не первого апреля, а восемнадцатого марта по старому стилю, день рождения не был бы днем розыгрышей и смешных обманов.
Первой жертвой потерявшего серьезность дня моего рождения стал отец Дмитрий Матвеевич. Ему было тогда тридцать три года, а маме — двадцать два. Впрочем, еще девушкой она ухитрилась убавить себе годик, не думая, что когда-нибудь дело дойдет до пенсии и придется пожалеть о том девическом кокетстве.
Когда я родился, папа был в командировке. На станцию Кудринская, в двадцати километрах от Мещовска, снарядили единственного в городе извозчика Зикеева. «Кого встречаем?» — осведомился отец. «Вас, — смеется Зикеев. — Поздравляю с сыном!» «Первое апреля! — развеселился отец. — Или не родился, или не сын! И вообще такими вещами не шутят!».