Избранные стихотворения
Шрифт:
И были хорошо знакомы.
Бунин редактировал выходившую в Одессе при белых газету. Шенгели ведал в ней отделом критики. И отбирал стихи – для публикации. Молодые поэты клубились вокруг него. Он был старше них всего на три-четыре, от силы на пять лет, но считался «мэтром». Издал полдюжины книжек. Еще в девятьсот тринадцатом познакомился с футуристами. В девятьсот шестнадцатом совершил турне с Северяниным по десятку городов.
В архиве Паустовского сохранился сочиненный им совместно с Бабелем шуточный «манифест» литературного объединения «Под яблоней», куда входили Багрицкий, Катаев, Олеша и прочие молодые поэты. Отдельным пунктом там значится: «Не говорить о
Сорок лет спустя, уже после смерти Шенгели, Олеша писал о нем: «…Он навсегда остался в моей памяти как железный мастер, как рыцарь поэзии, как красивый и благородный человек – как человек, одержимый служением слову, образу, воображению»…
Научить мастерству нельзя. Но можно научиться. И у него учились. Катаев – тоже.Что не мешало, впрочем, едко скаламбурить по поводу вышедшей в двадцать первом книги Шенгели «Изразец»:
Я глупостей не чтец,
Тем паче – «Изразцовых»…
Двустишие, кстати, сохранилось только в архиве Шенгели. Впоследствии Катаев отзывался о Шенгели неизменно уважительно.
Он много печатался. В одесских газетах десятых-двадцатых годов – десятки его стихотворений. Младший современник, Марк Тарловский, так вспоминал-описывал его, поглядывая на фотографию «великолепной пятерки» поэтов: Багрицкий, Славин, Катаев, Ильф, Александров:
Сидевший третьим с каждой стороны,
И, следовательно, посередине,
Носил артиллерийские штаны,
Но без сапог – их не было в помине…
Наружностью он был японский кот,
А духом беспокойней Фудзиямы.
Его слова звучали, как фагот,
Слепя богатством деревянной гаммы…
Потом, после тюрьмы, была работа в ЮгРосте, где «литературный» отдел возглавлял Бабель. И в «устной газете» которой – по клубам, заводам и фабрикам – блистали Багрицкий, Олеша и Катаев, читавшие стихи и фельетоны, запросто сочинявшие остроумные экспромты на заданные из зала «актуальные» темы. Было несколько месяцев жизни в Харькове, куда в начале НЭПа, в двадцать первом, три друга-поэта, Олеша, Катаев и Александров, отправились в надежде зажить, наконец, «литературным трудом». И зажили – в гостиничном номере с одной кроватью на троих и множеством мышей. Но исхитрились все же выпустить тонкую книжицу стихов, одну на троих, «Соливинская осада», не сохранившуюся даже у авторов, а нынешние коллекционеры-библиофилы могут о ней лишь мечтать. О единственной книге стихов Катаева, как, впрочем, и его соавторов…
Но были уже написаны и первые рассказы. Десяток.
Он с юности бродил около прозы.Нащупывал ее ритм и звук. Сочинил «Стихотворение в прозе», а потом и стишок с подзаголовком «Vers libre». Первая вещь – вытянутые в строку нерифмованные хореи, вторая – заключенные в четкие концевые созвучия анапесты, со сбоями, отклонениями от регулярного ритма внутри некоторых строк. И то и другое к верлибру отношения не имеет. Но помогает обозначить – для себя – границу стиха и прозы.
О прозе поэтанаписано немало. Но странным образом почти ускользнуло от исследователей такое явление, как проза начинавшего поэтом.Не тех, кто в отрочестве-юности более или менее успешно рифмовали, наивно полагая, что пишут стихи. И не поэтов, так сказать, по преимуществу, которые время от времени сочиняли рассказы, повести, даже романы.
Я говорю о прозаиках, которые писали стихи, в этом видели свой литературный путь,печатались, а то и книжку-другую успели издать, покуда проза не отодвинула властно
все это в тень биографии, сохранив лишь особенные отношения авторов своих к слову и со словом, с ритмом и звуком, и созвучиями смыслов. Таких немного, однако именно их опыты наводят на мысль, что поэзия – не род или, там, вид литературы, но язык ее.Потому что любая литература начиналась с того, что, по догадке Хлебникова, «певучему дикарю созвучие помогло не растеряться в хаосе слов, делало выбор, боролось с большими числами языка». А проза являлась потом – после песни, молитвы, эпоса.
Эти писатели как бы проходят в одиночку путь всей литературы. Хотя, разумеется, не думают об этом.
Их, повторю, немного. И совсем мало тех, от кого стихи не уходят бесповоротно, но сопутствуют в отдалении, отступая подчас надолго и всякий раз возвращаясь, внезапно и настойчиво, потому что написать их больше некому.В прошлом веке – Бунин, Эренбург, Катаев; не сравниваю, просто перечисляю. Кто еще?..
…Он уехал в Москву из Одессы в девятьсот
двадцать втором. Стал работать в «Гудке», о роли которого в судьбах знаменитой плеяды писателей существует целая литература, повторяться нет смысла.
Очутился вблизиМаяковского.
«Моя пушкинская Москва превращалась в Москву Командора», – вспомнит полвека спустя.На опубликованное в «Лефе» стихотворение «Война»:
Мы выпили четыре кварты.
Велась нечестная игра.
Ночь перемешивала карты
У судорожного костра, —
критика тут же откликнулась: «Честные акмеистические стихи В. Катаева напоминают Гумилева, сдобренного Пастернаком».
«Меня съел Пастернак», – скажет он позже, повстречавшись в Париже с Эзрой Зусманом. Так объяснит, почему не выпустил подготовленную к двадцать шестому году книгу стихов.
Маяковским он восхищался. Пастернаком – тяжело переболел.
Но, думается, дело не в этом, по крайней мере – не только и не столько в этом.
«Сказочно одаренный, он умел писать все – и стихи, и фельетоны, и пухлые советские романы», – сказал о нем Липкин.Катаев писал много, быстро, блестяще. И стихи уступили, отступили, чувствуя, что ему не до них.
Он прощался с Одессой, и это было долгое прощание.
Сначала – в рассказе «Отец», начатом еще до отъезда. Одном из самых сильных и беспощадно точных его рассказов.
Тюрьма: «В окне, озаренный дуговым жуком, стоял добела розовый косяк соседнего корпуса. Под виселицей фонаря, среди черноты, на полотняной яркой земле качалась многоугольная тень часового». Здесь слышится отзвук тюремных стихов.Детство: «Жизнь его, начавшаяся (в воспоминаньях так чудесно) громадной церковной папертью, выбеленной гробовым газом фонарей за черным страшным окном, и голосом мамы, в котором, тысячу раз знакомый, блестел кремнистый путь и звезда говорила со звездою…» Эхо написанного в шестнадцать лет:
Кремешки трещали под ногою,
Я по ним, любовью полный, шел…
Смерть отца. Отъезд в Москву – финал: «И небо, как незабываемое отцовское лицо, обливалось над сыном горючими, теплыми и радостными звездами». Не теми ли, которые прежде, когда-то, друг с другом говорили?..
И тут же, в следующем году – контраст. Рассказ о друге. Иронично-гротескный, небезобидно-смешной. «Бездельник Эдуард».
Герой опознается безошибочно: «…по вечерам, при нищем пламени керосиновой лампочки, в ледяной кухне, он писал, слюня карандаш, поверх торговых записей отца, в засаленной, как колода кучерских карт, общей тетради романтические стихи о революции отличным пятистопным ямбом, с цезурой на второй стопе».