Избранные труды. Теория и история культуры
Шрифт:
Точно так же обстоит дело и с еще одной стороной римского мифа. Войны здесь велись всегда и носили грабительский характер, договоры и право на жизнь добровольно сдавшихся сплошь да рядом не соблюдались — такие факты засвидетельствованы нео-
нократно и сомнений не вызывают. Да, но Сципион Старший казнил трибунов, допустивших разграбление сдавшегося города, лишил добычи всю армию 9; римский полководец, добившийся
431
победы тем, что отравил колодцы в землях врага, до конца жизни был окружен общим презрением 10, никто не стал покупать рабов, захваченных при взятии италийского города 11. Удачливый полководец считал для себя обязательным построить для родного города водопровод, храм, театр или библиотеку, случаи уклонения от очень обременительных обязанностей в городском самоуправлении отмечаются лишь со II в. н. э., да и то преимущественно на грекоязычном Востоке. Прославляемую республику обкрадывали, но оставляемым на века итогом жизни римлянина был cursus, т. е. перечень того, что он достиг на службе той же республике, и т. д. и т. п.
Благодаря особенностям биографии Ливия и эпохи, им пережитой,
Такой характер «Истории Рима от основания Города» определяет ее актуальность сегодня — актуальность прежде всего методологическую, научно-познавательную. Чтобы оценить ее, обратим внимание на существующее издавна в европейской культурной традиции противоречие двух обликов Рима— эталона гражданской доблести, героического патриотизма, преданности свободе и законам государства, и государства совсем иного свойства — агрессора, хищнически эксплуатировавшего покоренные народы, закреплявшего свое господство сложной системой законов и оправдывавшего его нравственной риторикой «после того, как захватнические аппетиты были удовлетворены» 12. Первое из этих представлений, характерное для XVI—XVIII вв., опиралось на самосознание римлян, на образное восприятие их истории и ее деятелей, не предполагало исторической разноприродности изучаемого мира и мира историка, а предполагало, напротив того, способность рассматривать героев Древнего Рима, его учреждения и нравы в свете актуального общественно-политического и культурного опыта. Второе из указанных представлений, характерное для положительной науки XIX—XX вв., основывалось на анализе максимального числа объективных данных, требовало обнаружения общих закономерностей, придающих этим данным системный смысл, и предполагало критический взгляд на прошлое как на объект, — взгляд, независимый от субъективности историка и от пережитого им опыта. Традиционная точка зрения состоит в том, что подходы эти
432
исключают друг друга, ибо только научно-дискурсивный анализ объективных данных ведет к истине, исторические же реконструкции, исходящие из самосознания прошлого и его мифов, — лишь препятствие на этом пути 13.
Феномен Тита Ливия доказывает, что противопоставление это неправомерно, что историческая действительность — это всегда и эмпирия и миф, а познание ее требует проникновения в объективные закономерности, видные как бы извне, но также и во внутреннее самосознание народа в их взаимоопосредовании и единстве. Можно, конечно, объяснять их соединение как искусственное смешение исторической достоверности с химерами: законы против роскоши действительно были, но ведь не выполнялись— так стоит ли их учитывать в серьезном историческом анализе? Богатство вызывало осуждение, но ведь только моральное, награбленным же преспокойно пользовались — вот что единственно важно. Обряды очищения граждан, запятнавших себя убийствами и жестокостью на войне, в самом деле представлены у римлян с такой полнотой и обязательностью, каких не знал ни один древний народ, но обряды обрядами, а войны все с теми же жестокостями и убийствами велись ежегодно. Верно, что некогда Сципион наказал армию за нарушение военного права, — зато сколько полководцев этого не делали… История — это лишь то, что «было на самом деле», wie es eigentlich gewesen 14, и именно ее мы обязаны исследовать и восстановить, а не неуловимый воздух истории — мысли, нормы, стремления, репутации, привычки и вкусы - все, из чего соткан миф времени.
Строгость исторического исследования и точность выводов действительно составляют непременные условия работы историка, и первостепенная задача его действительно состоит в том, чтобы установить, «как было оно на самом деле». Только очень важно понять, что эти строгость и точность обеспечиваются не умением пройти сквозь сознание времени, сквозь его образы и мифы к «некоторому числу очевидных истин» 15, и состоят не в том, чтобы исторических деятелей прошлого «выводить на чистую воду» и «срывать с них все и всяческие маски», изъяв их для этого из атмосферы мифа, а в том, чтобы понять самое эту атмосферу, в нейувидеть людей и события, ибо лишь так-то ведь и «было оно на самом деле». Труд Ливия актуален прежде всего потому, что соответствует этой задаче.
Актуален этот труд и еще в одном отношении — культурно-философском. В глазах каждого следующего поколения ушедшая историческая эпоха живет как амальгама собственного мифа и мифа того времени, которое на нее смотрит, ее истолковывает, вводит ее в свою
433
культуру. Соответственно, наше время читает римский миф Тита Ливия на свой лад, и было бы важно понять, на какой именно.
Мифы XX столетия, через которые воспринимается сегодня повествование Ливия, многообразны, но все объединены одним общим решающим историческим свойством, тысячи раз описанным, миллионы раз пережитым: личность и целое (общественное, природное, мировое) в них деполяризованы, разведены; экзистенциальный, замкнутый в своей субъективности человек и отчужденный в своей всеобщности жизненный мир вечно противостоят друг другу, в то же время остро сознавая недопустимость этого противостояния и стремясь его преодолеть. Не имея опоры в глубинах действительности, в ее реальной структуре, их единство недостижимо и становится мифом. Сегодня (или совсем еще недавно) оно предстает в формах ярких и странных, извращенных и трагических — в ревущем единстве стадионов и политических митингов, в культе вождей и звезд кино или эстрады, в погружении во все и всех сливающую воедино национальную или религиозную экстатику 16. Нельзя не видеть, однако, что это лишь результат и крайнее проявление несравненно более широких процессов, уходящих корнями далеко в XIX столетие. Именно тогда-то начал складываться единый для всего длящегося до сих пор послеромантического периода общий миф эпохи.
Он
с самого начала строился на том, что личность должнаобрести себя в целом, целое должновоплотиться в отдельных, живых людях; но непрерывно возвращающейся реальностью оставалась все та же трихотомия: либо самоутверждающаяся давящая мощь обезличенного целого, либо самоуправство субъективности, будь то распоясавшейся и шумной, будь то самопогруженной и тихой — маргинальной, либо, наконец, прекраснодушное упование на гармоничное сочетание того и другого в идеальном и несколько придуманном единстве «поверх барьеров». Про это, в сущности, вся философия, начиная с Кьеркегора, вся литература, начиная с Достоевского, все религиозные поиски, начиная с Вл. Соловьева, вся наука об обществе, начиная с Дюркгей-ма, вся поэзия, начиная с символистов и Рильке. Прислушаемся… «Порой испытываешь чувства бесконечной грусти, видя, как одиноко в мире человеческое существо» 17. «Разрозненность преодолевается стремлением к единству… Этот один, этот трансцендентальный субъект знания уже есть не человеческий индивид, но целокупное человечество, Душа мира» 18. «Слишком свободен стал человек, слишком опустошен своей пустой свободой, слишком434
обессилен своей критической эпохой. И затосковал человек в своем творчестве по органичности, по синтезу» 19.
Сопоставление римского мифа и мифа современного общества прежде всего выявляет по контрасту ту специфическую природу созданного Ливием образа, которую можно назвать классической. Если употреблять это слово не как оценку, а как термин, оно обозначает строй жизни и тип творчества, при котором общественные противоречия, и в частности противоречие личности и гражданского целого, остаются в состоянии неустойчивого, противоречивого единства обоих образующих его полюсов. «Субстанция государственной жизни была столь же погружена в индивидов, как и последние искали свою собственную свободу только во всеобщих задачах целого» 20. Слова эти, сказанные об античной Греции, полностью приложимы к Древнему Риму, если не к его повседневной действительности, то к его мифу — мы убедились в этом, размышляя о чертах образа, созданного Титом Ливием. Единство индивида и рода задано самой природой человека как общественного животного, и посильная реализация этого единства в противоречивости и самостоятельности его полюсов составляет общую конечную норму бытия homo humanus. Поэтому при всей реальной жестокости римских нравов, при всем неравенстве граждан и грубо материальных мотивах их поведения миф, переданный Европе в «Истории Рима от основания Города» и так долго живший в ее культуре, обнаруживает на фоне мифов современного мира свой не только классический, но тем самым и гуманистический характер.
Этот же классический гуманизм Ливиева повествования, однако, в свете всего сказанного выше о современной культуре, сквозь которую мы его рассматриваем, предстает и как препятствие для восприятия — роль того синтеза, о котором сегодня «затосковал человек», ни он, ни римская античность в целом, как тип культуры, выполнить не в состоянии. Это вторая сторона созданного Ливием мифа, которую следует иметь в виду, говоря о его значении в наши дни. Прямая и простая адекватность грека или римлянина общественному целому, которая образовывала суть античной классики в жизни и в культуре, не может вернуться в качестве основы мироощущения современного человека, слишком субъективного и самостоятельного, чтобы растворяться в гражданском коллективе и исчерпываться его интересами. Это не его вина и Даже не его беда — это просто его историческое свойство. Следствие такого свойства состоит в некоторой отчужденности, которую мы чувствуем, читая книгу Тита Ливия: она скорее величе-
435
ственна и красива, нежели целительна, волнует нашу «тоску по органичности, по синтезу», но для утоления ее приходится искать источники, ближе расположенные. «Римская история больше не для нашего времени. Мы стали слишком гуманны, и триумфы Цезаря не могут не отталкивать нас», — сказал Гёте еще в 1824 г. 21
Есть тут, однако, и еще одна сторона. В «Истории Рима от основания Города» классический принцип воплощен не только в идеализованном образе государства и его истории, не только в поведении героев. Он присутствует также в отношениях автора со своим материалом — отдельного, данного, думающего и чувствующего человека с общенародной эпопеей, которую он создает, и эта сторона Ливиевой классики больше, чем какая-либо другая, сохраняет для современного читателя свое значение и обаяние.
«При описании древних событий я не знаю, каким образом и у меня образ мыслей становится древним, и какое-то чувство благоговения препятствует мне считать не стоящим занесения в мою летопись того, что те мудрейшие мужи признавали заслуживающим внимания государства» (XIII, 13, 1—2). Вдумаемся в эти строки. Сведения, которые «мудрейшие мужи признавали заслуживающими внимания государства», — это записи понтификальной Великой летописи, объективные, сухие и безликие. Ливии ценит традицию, в них закрепленную, хотел бы воспроизвести ее и потому свое сочинение называет здесь тоже «летопись», annales. Но он уже другой человек. Общеримское «мы», от имени которого ему так хочется вести свой рассказ, осложнено постоянно в нем живущим «я»: «моя летопись», «мой образ мыслей», «препятствует мне считать». Но это «я» не только не разрушает «мы», как будет у Сенеки, и даже не обособляется от него внутренне, как было у Саллюстия и будет у Тацита, а как бы сливается с ним, гармонически и почтительно: «Какое-то чувство благоговения» — это в латинском подлиннике et quaedam religio tenet, т. е. буквально: «…и забирает меня некая благоговейная связь».
Эта «благоговейная связь» охватывает все сочинение. Она живет в языке — уже не примитивном, жестком языке древних документов, эпитафий и сакральных текстов, говорящих от лица государства, рода или семьи и в этом смысле как бы не имеющих автора, но и не в изощренном, стилизованном, самоценном языке модных мастеров слова эпохи Цезаря и Августа, так называемых азианистов и аттикистов, у которых самовыражению авторского «я» подчинено вообще все 22. Проза «Истории Рима от основания Города» ориентирована на язык Цицерона и следует его наставлениям, согласно которым стиль должен быть «ровным,