Изгнание из рая
Шрифт:
– С ними все сложно, Котя, – глухо произнес Митя, вынимая из кармана носовой платок и сам вытирая пот Коте с лица, – они-то ведь мыслят, что освободительная война у них!.. что они сражаются – за свою свободу!.. за свою собственную, а не за нашу и вашу!.. За свою свободу – и умирают во имя нее, как уирмали бы во имя Аллаха… Ты понимаешь, свобода… свобода…
У него вырвалось:
– Я не знаю, что это такое…
Он смял, скомкал в кулаке платок. Котя печально глядел на него. Глаза Оболенского опять наполнились слезами.
– Знаешь, Митя, – неслышно, беззвучно прошептал он, кладя руки поверх одеяла крест-накрест, – когда я побывал там… ну, ты сам понимаешь где… я почувствовал… я понял, что вот там – и есть настоящая свобода!.. Поэтому оттуда никто не хочет возвращаться, если его туда забирают… а если кого возвращают, вот как меня, – нам уже не страшна ни жизнь земная, ни все, чем нас пугают здесь: а вот там будет – ух как страшно!.. Ничего там страшного нету, Митя,
Митя поправил ему простыню. Сам взял стакан с тумбочки, отхлебнул остывшего чаю.
– А тебе не кажется… тебе, такому христианину… что убивать – кого бы то ни было – грех?.. Ну, большой… смертный грех?.. А ты ведь пойдешь убивать, Котя, по-настоящему… Ты же никого, никогда не убивал… И вдруг – ты там… пули, танки, огонь, прицельными, наводка, пли!.. ложись!.. все рвется, все горит… гимнастерки на людях знаешь как быстро заграются?!.. особенно если облить бензином… А танк тоже горит ничего себе… И ты – там – внутри – в железе – и в огне… Ты спятил, Котя, тебе же по всем заповедям Бога – нельзя туда!.. Ты же не сможешь выстрелить!.. Просто – взять автомат и расстрелять всю обойму – в пустоту… А там – на домах, на чердаках – снайперы сидят… Тебя, тебя убьют сразу, а не ты убьешь… Так зачем же?! – заорал Митя натужно, и шея его побагровела. – Зачем же ты туда идешь?!.. Жить все равно не хочешь?!..
Котя прикрыл глаза. В комнату всунулось испуганное личико медсестры: что тут такое творится?!.. не можете поосторожней на поворотах?!.. ведь это все-таки больной человек, а не медведь в берлоге!.. Митя махнул рукой: извините, ладно, уходите, мы тут договорим…
Котя лежал с закрытыми глазами, вытянувшись, замерев, без движенья – как святой в гробу. И руки на груди крест-накрест сложены. Князь, аристократ, провались все на свете. Порода в каждой черточке просвечивает. Себя под пули – только не свою честь. Честь сохранит, убережет. Вот оно, воспитанье. Вот он – мир иной, потерянный, вновь не обретенный.
Еще Котя не разлепил губы, а Митя уже знал ответ.
– Затем, что я иду на эту войну защищать не только великую Россию, ставшую великой блудницей Вавилонской, что в будущем может снова стать великой Русской Империей, если мы сами, все, постараемся… но и потому, чтобы защитить русскую честь… о нас ведь уже говорят гадости… что мы, мы сами, наши, русские военные продали чеченским террористам взрывчатку, чтоб взорвать московские дома… и даже что это мы сами их взорвали… чтоб посеять в народе ненависть к Чечне, страх перед Чечней, чтобы войну в Чечне приветствовали… так же, как и любую войну, ибо все, что ни делает государство – ура, справедливо, велико… Но у меня есть душа. Отдельно взятая живая душа, Митя. И я пойду и положу свою душу за други своя – просто потому, что есть честь сраженья, что маленькой своею смертью я отмою замаранную, загаженную честь русского солдата. Я пойду солдатом – не офицером… Я… отработаю…
Митя глядел на лежащего в подушках князя Оболенского, как глядел бы на него мертвого, в гробу, при орденах, на войне заработанных.
– А в монастырь… не лучше?.. может, уедешь… пострижешься… в Ипатий?.. в Лавру?..
– Не могу, – догадался Митя по шевельнувшимся Котиным губам. – Не могу еще. Не чувствую себя готовым. Я хочу смыть кровью… безвинную кровь… я даже денег за эту службу не возьму, там же все наемники, там же все работают… я – не зарабатывать еду… я…
Он открыл глаза. Взял Митину руку. Его рука была горяча как огонь.
– Я еду туда – страдать… Христа ради…
«Как те, юродивые, тогда, давно», – подумал Митя, и мороз прошел у него белой кистью по спине, поднял дыбом волосы надо лбом.
КРУГ ПЯТЫЙ. БЕЗУМЬЕ
…Из драгоценностей старухи Голицыной, тающих в Митиной жизни, как дым, оплаченных кровью, и его и чужой, оставалось уже не так много. Он со страхом полез в заветную наволочку, развязал завязки. Высыпал то, что осталось, на кровать. Взял перстень-аметист великого Князя Сандро, повертел в руках, попробовал надеть на палец – он, к удивленью, налез, и даже на средний. Горел лилово-сумеречно-алым светом. Ну все, подумал Митя, теперь мне каюк, больше спиртного в рот не возьму, ведь камень предохраняет от пьянства. Поднес к глазам, к лицу образок с святым Дмитрием Донским. Ах, и этот был князь; да еще его тезка, а значит, это его святой, какое совпаденье. Не надеть ли мне сей образок на шею. Жизнь тяжела, а смерть рядом ходит. Митя попробовал цепочку на прочность – неизносная, вовек не порвется. Просунул голову в цепочку, поправил образок на груди, полюбовался. Потом затолкал под рубашку. Ведь это как крест нательный. Вот он и крестик, тоже под рубахой; он и в бане его не снимает, и в душе, когда моется. Котя не велел. На одеяле неистово сверкнули алмазные серьги Императрицы-матери Марии Феодоровны. В страхе Митя цапнул их, накрыл
рукой, как бы ловил бабочку, опять раздвинул пальцы. Ох, надо бы подарить их женщине. Какой-нибудь милой, прелестной женщине, что станет их с радостью носить, его благодарить. Кому?! Новой жене?! Новой любовнице… Он вздрогнул, бросил серьги в наволочку, сумасшедше-быстро завязал ее, швырнул под кровать. Никаких женщин больше. Он наелся женщинами. Он сыт. По горло.Он проводил Котю Оболенского на войну. В полном солдатском обмундировании, стоя около вагона, заметаемый колющим, режущим снегом, с вещмешком на плечах, Котя выглядел кургузо, нелепо, грустно, как обернутый в одеяло валенок – вечный воин России, исхлестанной военными вьюгами, вечный солдат, идущий сражаться невесть за что. Поди туда, не знаю куда, принеси то, не знаю что. Котя глядел на Митю ободряюще; под глазами у Коти мерцали черно-синие круги – он плохо спал ночами, не совсем оправился от отравленья – сильно он испортил себе кровь. Митя глядел на него и думал: он едет умирать, он едет под пули и разрывы, под уханья базук, – а я?.. Куда поеду я?.. Покупать поместье на Ривьере?.. Они обнялись. Проводница толкнула Котю в бок кулаком. В другом кулаке у нее мотался фонарь. Ей в лицо бил снег, она отирала его рукавом. «Давайте, прощайтесь скорее!.. Зеленый уже дали!..» Котя задом влез в вагон, все смотрел на Митю, смотрел долго, пронизывающе, бесслезно.
Эмиль проводил время в перелетах между Москвой, Нью-Йорком и Парижем. Французики согласились на его условия; Парижский клуб пошел на то, чтоб отсрочить России долги почти на двадцать лет. Жаль, конечно, что Россия вступила в Парижский клуб на правах кредитора. Он один, Эмиль Дьяконов, не мог исправить эту ошибку. Но он все же добился того, чтобы кредиты были засчитаны по официальному курсу Госбанка и военные кредиты тоже были учтены. Париж уменьшил активы России втрое, и в Парижский клуб мы пришли с долгом уже не в сто шестьдесят миллиардов долларов, а всего с пятьюдесятью миллиардами. О, добрая Россия. Опять кому-то дарит, все дарит и дарит деньги. И он, Эмиль должен изыскивать пути, чтоб не только отдавать, но и возвращать. Эти страны третьего мира нам должны столько, что… не отдадут никогда… а мы сами возьмем; только другой рукой, и из другого кармана. А идет война, и Чечня требует крови, людей, оружья, – денег, денег, денег. Поэтому война не закончится враз. Это долгая, тоскливая песня. На долгие годы. Самое страшное, что может быть, – Запад обозлится, науськанный Исламом, и чьи-то руки, чьи-то нервные пальцы будут искать замочки ядерного чемоданчика.
Запад затаился. Париж прижал уши. Нью-Йорк затих, как зверь в норе. Эмиль мотался туда-сюда, и улыбка не сходила с его разбрюзгшего лица под черно-седой черточкой усов. Пусть они подгрызают Россию по бокам. Пока он, Эмиль, жив – живо и бьется ее денежное сердце. Он не даст пропасть ни России, ни самому себе. Сам-то он не пропадет, даже если все полетит к лешему. У него уже есть на Западе убежище. Жалко, что не на Марсе, не на Луне. Если крутая заваруха начнется – всем все равно придет конец, до всех доберутся. Тогда разом закончатся все войны на свете… и все доходы, что люди с них качают. И есть ли смысл в катастрофе?.. Человек осторожен, ох, осторожен человек… осторожнее крысы, что катает сырые яйца то на своем хвосте, то на брюхе перевернувшейся на спинку другой крысы, и она зажимает яйцо в лапках – так умные зверьки крадут яйца, а еще говорят, что у животных в башках мыслей нет…
И в Нью-Йорке, и в Париже, и в Стамбуле, и везде Эмиль чувствовал – Россия снова становится врагом для Запада. Врагом номер один. Таким врагом, против которого не надо наставлять ракеты, но которого необходимо тыкать копьями в бок – чтобы пьяно не забуянил, не взбеленился, не сорвал дверь с петель. Эмиль был умелый дипломат, но и он приустал. Прилетев в Москву с особо напряженного саммита из Нью-Йорка, он позвонил Сыночку. Митя всегда поддерживал его, помогал ему; что с Митькой стряслось в последнее время?.. Мотается по православным храмам с каким-то отпрыском княжеской семьи; в Париже он когда-то встречался с князьями Шаховскими – с мадам Зинаидой, главной редактрисой «Русской мысли», – с князьями Оболенскими, и Ирина Оболенская, сестра знаменитого поэта-эмигранта, поила его бергамотовым чаем и подарила ему деревянное Пасхальное яйцо-писаницу, расписанную ею самой искусней, чем ювелирные яйца Фаберже. Не из тех ли Оболенских Митькин новый друг?.. Эмиль не любил церковников, не понимал тех, кто соблюдает обряды и посты; его наполовину семитская душа отвергала Христа, хоть тот был и еврей – отвергала по странному наитию, по страху – а вдруг Он снова завоюет землю и людей, все непредсказуемо, тогда что же будут делать деньги, его драгоценные деньги, которым сейчас все и вся принадлежит?.. А, по слухам, этот милый князь поехал на кавказскую войну. Ну что ж, если он хороший вояка, опытный, то его не убьют, а если такой наивный и глупый, как те тысячи ребят, что кладут там свои стриженые юные головы… Митьке не нужны такие друзья. Митьке надо жить широкой, умной и веселой жизнью. Церковь, Бог, иконы, поклоны – это все для старушек, проживших жизнь. Его Сынок молодой человек, и все наслажденья жизни еще идут, бегут к нему в объятья. Разве можно погребать себя заживо в двадцать… пять?.. шесть?.. семь?.. А сколько его Сынку годочков, кстати?.. Да, они еще молоды, а мы стареем, стареем неотвратимо… Время – главый враг…