Изгнание из рая
Шрифт:
Дом – полная чаша, недурно устроилась злая бурятка. Он наблюдал за Иезавелью тайком. В Америке, замужем за сенатором и знаменитым галеристом, она немного подобрела. Некогда злиться-то, знай ухаживай за детьми – ребятишки отнимали много времени, а Иезавель не полагалась на нянек и кухарок, хотя и те, и другие водились в большом богатом доме. Она отлично болтала по-английски, пела английские песенки, отчитывала прислугу, виртуозно ругалась, если кто-то из ребят пачкал землей чистенький костюмчик или стрелял в воробьев из рогатки. Девочка, Полли, увлекалась вышиваньем. В ее спаленке стояли пяльцы, рамки с натянутыми вышивками, она все время посасывала исколотые иголкой пальчики. Некоторые из вышивок были настоящими произведеньями искусства. «Как монахиня в монастыре, – подумал Митя, рассматривая изделья Полли – пышный алый пион, сказочный золотой город в летящих пухлых облаках. – Юджин через несколько лет и на поделках дочери сделает роскошный бизнес. Он все пустит в дело».
Митя
Свернутые в рулоны холсты были перевезены на Манхэттен, в галерею. Митя, оказавшись наедине со своими наспех намалеванными работами, растерялся. Он, развернув рулоны, долго смотрел на них, потирая лоб, тиская подбородок. «Все это самопал, бодяга, – сказал он сам себе, с тоской глядя на потеки ярко-желтой, багряно-красной краски по черному, по зеленому фону, – ну да ладно. Я переживу. Юджин дурак. Он думает, что это авангард. Если б сюда вдруг заявился Шемякин или, к примеру, Игорь Снегур, они бы не задумываясь дали мне по шапке. Это не живопись. Это просто краска размазана по холсту… ну да наплевать! Сделаю вид, что я художник. Не буду расстраивать Фостеров. Они и так чересчур любезны со мной». Он сколачивал подрамники, потея, напрягая мышцы. Ему помогал любопытный мальчик-негритенок, которого Юджин приставил к нему – с целым ящиком гвоздей, плоскогубцев, отверток, молотков, скотча, с вязанкой реек и багета для оформленья. Все это Юджин купил моментально в ближайшем маркете, сунул негритенку: «Help!» Митя сосредоточенно колотил молотком по рейкам, по подрамникам. Подрамники пахли упоительно – славное было дерево, ель, может быть; похоже на ель. Из такого дерева мастера делают скрипки, и они поют.
Он бил и колотил по деревяшкам в пустынных залах галереи допоздна. Ночь спустилась. Митя лазил по стенам, развешивал работы. В полночь заявился Юджин с бутылкой джина и тостами, с сеткой испанских апельсинов. Они выпили джин, съели апельсины, разбросали по залу апельсиновые шкурки, Митя кричал: «Инсталляция!..» Когда Фостер спросил его: долго ты тут еще будешь валандаться?.. – Митя сказал обреченно: пока все не развешу, отсюда не выйду. Заночую тут. Ну что ж, ха-ха, хохотнул Фостер, может, пара крыс к тебе и забредет на огонек, вон там, в каморке, возьми надувной матрац, на подоконнике пачка крекера и банка пива, если вдруг захочешь жрать и пить. Не переутомись!.. ведь завтра открытие… Первая твоя персональная выставка в Америке, артист, ты чувствуешь?!.. тебе надо быть завтра во всеоружии, блистать!.. ты же не знаешь, что такое открытие выставки в Нью-Йорке, на Манхэттене!.. это полный блеск, старик, ты запомнишь это на всю жизнь… Я пригласил на вернисаж всех своих друзей из Белого Дома…
Митя покивал головой: да, да, – рассеянно улыбнулся. Юджин смылся. Митя снова пододвинул стул к стене, полез вешать новый холст. Повесил, спрыгнул, отошел. Сложил пальцы в трубочку, рассматривая полотно. Черная хмарь, черно-красные тучи несутся по небу; холм, похожий на череп, кругло-пологий, на холме – черный крест. И ослепительно-белый ангел, парящий в небе с белой Судной трубой. Он не назвал эту картину. Ко всем остальным он худо ли, бедно, прицепил названья. Как он назовет эту?.. «Новая Голгофа»?.. «Искупление»?.. А, плевать. Завтра Юджин придет – назовет с ходу. Юджин умный. Умней его. Или он Папашу прижмет. У них у всех мозги варят. А у него уже съехал чердак совсем. Все, basta cosi, stupido, как сказали бы в Венеции. Пора бай-бай. Наломался он, будто дрова рубил. Он включил в зале весь свет, все люстры под высоким потолком, все софиты, висящие напротив картин, и обозрел плоды трудов своих. Н-да, если это подсвечено вкусно-стильно, то и смотрится, в целом, неплохо. Зря он так себя честил. Дмитрий Морозов может пригласить
на презентацию и Михаила Шемякина, и Эрнста Неизвестного. Ну, любопытный Саша Глезер, везде вылавливающий новых русских авангардистов, непременно придет, Юджин уже радостно сообщил ему об этом. Следующая выставка – у Глезера, это решено. И Эмиля заставят выступать на презентации от имени всея России. Чуть ли не Президента пригласили. На его-то бестолковые мазюльки!.. «Вот так делается высокое искусство», – подумал он высокопарно и шутовски, оглядывая экспозицию. Махнул рукой. Цапнул с подоконника банку с пивом, присосался к ней. Фу, теплое, противное, пенистое, как шампунь. Наше, русское, куда лучше.Ага, матрац!.. Митя, напыжив щеки, надувал его целый час. Надув, бросился на него, как в море, застыл, замер, вытянувшись. О-о, как болят руки, мышцы спины. Все, спать. Ему ли привыкать спать во всей амуниции, в джинсах, без подушки. Там, у дворников… Он вспомнил, как безумно, сумасшедше спал все последние месяцы в своем доме в Гранатном: кидаясь прямо на одеяло, не расстилая постель, при всех включенных люстрах и бра, а то и прямо на полу, трясясь от холода, подгибая колени к подбородку – чтобы холод выгнал из него безумье, страх, череду видений. Слава Богу, Юджин вынул его из этого черного бочонка. Того гляди, он опять станет человеком. Уф… до чего здесь холодно, в галерее, топят плохо… накрыться бы чем-нибудь тепленьким…
Он встал, притащил куртку, накрылся ею, снова лег. Тишина. Поскрипыванье паркета под матрацем. Посчитать, что ли, слонов, чтобы заснуть?.. Еще одна ночь в Америке… Если он захочет, он может купить себе дом на Бродвее. А пошла она, эта Америка. Все равно в Москве лучше. Привык он к Москве. Потом, здесь цыган… нету…
Ему долго не спалось – он мерз, дрожал от холода, потом, наконец, стал задремывать. Сквозь сон он услышал – шаги. Кто-то крался к нему по паркету зала. Его веки отяжелели. Он не мог их поднять. «Черт, мне это все снится, откуда тут бандиты, здесь же сигнализация, – смутно, сонно подумалось ему, – надо спать, не надо поднимать головы…» Он и не смог поднять головы. Чьи-то властные руки вмялись в его плечи, пригвоздили его к резиновой увлажнившейся под ним ткани. Он забился под чужими сильными руками, Попытался сбросить их. Не смог. С усильем разлепил глаза. Веки поднялись, как чугунные. Рядом со своим лицом он увидел розовое женское лицо. Рыже-красные кудри свешивались с висков женщины ему на щеки. Ее губы торжествующе улыбались. Зеленые глаза сияли нестерпимо в кромешной темноте. Она была в черной узкой маске – тонкой бархатной полосочке, прикрывавшей ее брови и подглазья. Митя помотал головой. Виденье не исчезало.
– Здравствуй, Митенька, – губы виденья шевельнулись, дрогнули. Улыбка обнажила блестящий жемчуг ровных зубов. – Вот ты и до Америки добрался. Художником прикидываешься. Да ты-то прекрасно знаешь, что не художник ты. Ты никто. Ты дрянь. Да, ты дрянь. Так будь же дрянью до конца. Сделай здесь, в Нью-Йорке, то, для чего ты сюда приехал.
Он задергался под ней. Она навалилась на него всем горячим, жадным женским телом. Она была в одежде, в том черном шерстяном тонком платье, в котором была в Венеции – а ему казалось, что она без одежды.
– Пусти меня!.. ты…
Она смеялась.
– Ты же так всегда хотел меня, Митенька. Всегда, всегда. Ты же просто не мог без меня жить. Ты только прикидывался, что можешь жить без меня. Без меня ты начал сходить с ума. Я же знаю. Ты пичкал себя всеми возможными лекарствами. Но меня не позвал. А я – вот она. Сама пришла.
– Уйди!.. – хрипло вскрикнул он. Она продолжала смеяться – тихо, вкрадчиво, почти беззвучно.
– Я тебя совращу, – прошептала она. – Ты же все равно мой, Митенька. И только мой. Я твой вечный соблазн, и тебе от меня не уйти. Ты же хочешь поцеловать меня. Поцелуй меня. Возьми меня. И я возьму тебя.
Она дернула плечом, стащила вниз податливое вязаное платье. Под платьем у нее ничего не было. Голое, нежно сияющее тело было так прекрасно, что Митя задохнулся от восторга. Он покрыл поцелуями ее грудь. Нашел губами сосок, прильнул. Она обняла его ногами, просунула руку ему под шею, сильнее прижимая его лицо к себе.
– Ах ты, мой котеночек, – ее насмешливое воркованье жгло, испепеляло его. – Да, вот так целуй, и еще, и еще. Я люблю, когда ты меня целуешь. Ну, входи в меня, ибо я, я – врата твои.
Она стоя на коленях над ним, раздвинула ноги, расстегнула его джинсы, и он со стоном проник в нее, задыхаясь, мгновенно ужасаясь – как плотно, крепко ее жадное чрево обхватило его, будто жадные, сосущие губы. Она стала медленно, нежно двигаться на нем, прижиматься к нему животом; положила руку ему на губы, когда он хотел что-то сказать.
– Молчи. Я сама тебе скажу. Тебе сладко со мной?.. И сладко будет всегда. Потому что ты продался мне. Ты пошел за мной, когда я поманила тебя. Я приказала тебе – и ты пошел. Ты ведь мог отказаться. Ты уже убил однажды. Ты уже сошел с ума. На твоих картинах – схожденье с ума. Поэтому убей еще раз. Сумасшедшему все спишется с рук. Убей и сделай деньги. Новые деньги. Сделай себе такие последние деньги, чтобы тебе не пришлось больше ни о чем думать никогда. Убей их обоих.